Что это более сложное явление. Там есть еще элементы взаимопомощи, возрождения жизнеспособных общин, ответственности за свое дело. Все это хорошо.
Корр.: Но экономическая программа Фаррахана — это маломасштабный капитализм.
Я что-то не увидел у него особой экономической программы. С другой стороны, когда ты раздавлен, даже маломасштабный капитализм может быть шагом вперед. Это, конечно, не завершение пути, а только шаг по нему.
По-моему, у этого движения больше нюансов, чем разглядели многие комментаторы. Оно позволяет идти разными путями, и дальше все зависит от конкретных действий людей.
То, что это мужское движение, имеет свои причины. Посмотрите, что произошло с чернокожими мужчинами за последние двадцать лет. Развязана настоящая война с меньшинствами и бедными. Придумывают козлов отпущения, вроде анекдота Рейгана про черную мамашу на «кадиллаке», сидящую на социальном пособии, и выдумок Уилли Хортона. Часть всего это — мошенническая война с наркотиками, имеющая мало общего с наркоманией и преступностью.
Как указывает Майкл Тонри, те, кто писал эти программы, наверняка знали, что обращаются к черной молодежи. Все указывает на это. Далее Тонри напоминает, что в юриспруденции сознательное предвидение является свидетельством преступного умысла.
Думаю, здесь он прав. Так называемая война с наркотиками во многом представляла собой преступную попытку криминализовать чернокожее мужское население и вообще то население, которое в зависимых от нас латиноамериканских странах называют «одноразовым», поскольку оно не помогает извлечению прибыли.
Корр.: Вы знакомы с высказываниями Фаррахана о…
Мне нечего сказать о Фаррахане, я говорю обо всем явлении. Возможно, он попросту оппортунист, тянущийся к власти, — лидеры обычно такие. Но я не знаю, что у него на уме, и не намерен об этом судить. Я слишком далек от этого.
Корр.: Кристофер Хитченс, пишущий для «Нейшн» и «Вэнити фейр», вспоминает, что когда он впервые услышал лозунг «Личное — это политическое», то испытал предчувствие надвигающейся беды. Он почувствовал в этом лозунге эскапизм и самолюбование, мысль о том, что от тебя требуется только способность говорить о самом себе, о том, как тебя угнетают. Он говорил о росте движений самоидентификации.
Я с ним согласен. Так все и вышло, потому что эксплуатировалось именно таким образом, порой уродливо, порой комично. Но это не единственный аспект. Существует и другой: у людей есть право жить по-своему, не подвергаясь угнетению и дискриминации.
Корр.: Уважаемый профессор из университета Нью-Йорка Алан Соукел поместил статью в «Соушл текст», считающемся ведущим в стране культурологическим журналом. Чтобы подчеркнуть упадок интеллектуальной строгости в некоторых научных кругах Америки, он намеренно усеял эту статью ошибками. Ваше мнение?
Неглупая статья. Он точно цитирует физические журналы и параллельно этим цитатам дает другие, из постмодернистских критиков науки, в том числе из «Соушл текст», как будто одно подтверждает другое. Те, кто знаком с материалом, не могут читать это без смеха.
Соукел утверждает, что постмодернистская критика науки базируется на невежестве, что это вкусовщина, лишенная минимальных критических стандартов. В такой критике, как его, есть здоровое зерно, но его статью наверняка будут использовать как оружие борьбы с достойными подходами и трудами.
В «Нью-Йорк таймс» и «Уолл-стрит джорнал» ее сразу истолковали как очередную демонстрацию того, что в научной жизни возобладала некая левофашистская корректность, тогда как на самом деле разворачивается наступление правых на научную свободу и интеллектуальную независимость.
Нам не повезло, мы живем в таком мире. То, что мы делаем, люди и институты, обладающие властью, используют в собственных, а не в наших целях.
Корр.: Постмодернисты утверждают, что их критика носит чуть ли не подрывной характер. Вы это замечаете?
Очень слабо. Я небольшой эксперт по постмодернистской литературе, мало ее читаю, потому что нахожу тускловатой, полной усложненных трюизмов, и это в лучшем случае. Хотя в ней попадаются вещи, достойные того, чтобы о них говорить и их делать. Очень полезно изучать социальные, институциональные, культурные позиции, на которых стоят ученые, но лучшая работа такого рода осуществляется не постмодернистами, во всяком случае, насколько мне дано понять то, что они делают.
Например, за последние тридцать — сорок лет проделана замечательная работа по выяснению отношения Исаака Ньютона, великого героя науки, к его собственному труду. Созданная им теория гравитации сильно встревожила его самого и современников. Поскольку гравитация действует на расстоянии, Ньютон соглашался с другими ведущими учеными своего времени, что это «оккультная сила», и большую часть своей дальнейшей жизни посвятил попыткам ужиться с этим неприемлемым заключением.
В окончательном издании своего великого труда «Математические начала натуральной философии» он написал, что мир состоит из трех элементов: активной силы, пассивной материи и некоей полудуховной силы (ее он по ряду причин отождествлял с электричеством), действующей как посредница между двумя первыми. Ньютон был знатоком истории церкви (физика представляла собой очень небольшую часть его интересов), и его теория промежуточной силы зиждилась на арианской ереси IV века, по которой Иисус был божествен не полностью, а наполовину и выступал посредником между Богом и человеком.
После смерти Ньютона его бумаги передали физикам Кембриджского университета. То, что они там обнаружили, привело их в ужас, и бумаги вернули семье ученого. В то время эта часть наследия Ньютона так и осталась неопубликованной.
В 1930-х годах эти материалы начали распродавать. Среди тех, кто осознавал их колоссальную ценность, был британский экономист Джон Мейнард Кейнс. После Второй мировой войны часть их стала всплывать у торговцев антиквариатом. Ученые принялись собирать бумаги Ньютона и приступили к их анализу.
Теперь это превратилось в серьезный культурно-социологический анализ некоторых величайших моментов науки, и грядут новые. Можно продлить это в наше время. Люди занимаются наукой в некоем интеллектуальном контексте, на их труд влияют культурные факторы, властные системы и многое другое. Этого никто не отрицает.
По утверждениям самих постмодернистов, они выступают против «базисности» — идеи о том, что наука оторвана от общества и культуры и представляет собой базис для несомненной, абсолютной истины. Но так никто не считает уже с XVIII века.
Корр.: На мой вкус, постмодернизм очень густ, перегружен жаргоном и просто трудно читается.
На мой тоже. Многое смахивает на карьеризм, на бегство от ангажированности.
Корр.: Сами они говорят о своей социальной ангажированности.
В 1930-х годах левые интеллектуалы увлекались просвещением рабочих, сочинением научно-популярных книжек, таких как «Математика для миллионов». Они считали, что обыкновенной, минимальной обязанностью привилегированных является помощь тем, кто лишен нормального образования и доступа к высокой культуре.
Нынешние последователи тех интеллектуалов 1930-х годов говорят людям: «Не надо вам ничего знать. Все это мусор, уловки сильных мира сего, заговор белых мужчин. Забудьте о рациональности и о науке». Другими словами, вложите это оружие в руки ваших врагов. Позвольте им монополизировать все, что работает и имеет смысл.
Многие достойные левые интеллектуалы считают эту тенденцию освободительной, но, по-моему, они ошибаются. Мой близкий друг Марк Раскин, которого я бесконечно ценю, поместил нашу с ним переписку на подобные темы в свою книгу. Схожая полемика отражена в «Зет пейперс» (1992–1993) — это обмен мнениями между мной и Марком, а также другими людьми, которым я симпатизирую, но с которыми совершенно не согласен по данному вопросу.
Корр.: Вас давно отлучили, если можно употребить это слово, не только от массмедиа, но и от «просвещенных» кругов манхэттенского Верхнего Вест-Сайда и от их изданий, таких как «Нью-Йорк ревю оф букс».
Ко мне это не имело никакого отношения.
Корр.: А как все было?
«Нью-Йорк ревю оф букс» издается с 1964 года. Примерно с 1967 по 1971 год, по мере роста политической ангажированности молодых интеллектуалов, там могли помещать свои критические суждения и комментарии такие люди, как Питер Дейл Скотт, Франц Шурман, Пол Лоутер, Флоренс Хоу и я.
Потом за считаные годы наши имена исчезли со страниц журнала. Причиной было, видимо, желание издателей не отставать от бега времени. Они знали своего читателя и не могли не видеть, что молодые интеллектуалы — их основная аудитория — меняются.
Лично для меня все закончилось в конце января 1973 года. Тогда как раз объявили о «мирном договоре» Никсона и Киссинджера с Ханоем. «Нью-Йорк таймс» вышла с большим приложением — текстом договора и длинным интервью с Киссинджером, где он разбирал договор параграф за параграфом. «Войне конец, — заявлял он, — все чудесно!»
У меня возникли подозрения. Ведь нечто очень похожее произошло тремя месяцами раньше, в октябре 1972 года, когда ханойское радио сообщило о мирном договоре с США, раньше державшемся в тайне. Это была последняя неделя кампании Никсона за переизбрание. Киссинджер выступил по телевидению и заявил: «Вот-вот наступит мир». А потом разобрал мирный договор, весь его отверг и не оставил сомнений, что США продолжат бомбардировки.
Пресса раструбила только первые слова Киссинджера: «Совсем скоро наступит мир». Отлично, все позади, голосуйте за Никсона! На самом же деле он говорил: мы не собираемся обращать на это внимание, потому что не хотим этого соглашения и намерены бомбить до тех пор, пока не добьемся кое-чего получше».
Потом были ничего не давшие рождественские бомбежки. США потеряли много Б-52 и столкнулись с протестами по всему миру. Поэтому они прекратили бомбардировки и приняли октябрьские предложения, которые раньше отвергали. (Пресса представляла дело совсем иначе,