Как в кино — страница 33 из 44

Прислушавшись, Лиза убедилась, что эти двое продолжают плести словесную веревку, на которой ей предстоит повеситься, и раскрыла блокнот. Убористым почерком на первой странице вверху было выведено название: «Королевна». И посвящение: «Бабушке…»

– Так нельзя делать, – укоризненно прошептала Лиза и принялась читать Асин рассказ.


«Ты еще жива, я еще успею сказать тебе… Слова затерявшимися дождинками стучат в твое замутившееся сознание, оставляя неровные дорожки. Твой мир теперь – пятьдесят один по диагонали. Я вглядываюсь в твою притянутую к телевизору, словно намагниченный волос, фигуру, и мне страшно заглянуть в лицо, знакомое лучше всех других. В мозаичной памяти моего детства оно было самым ярким пятном, солнечным бликом на пушистом ковре, на котором любила играть и короткие ворсинки его не кололи, а щекотали ноги, узоры же манили, приглашая указательный палец в путешествие по лабиринту.

– Ты опять грызешь ногти! Когда вырастешь, у тебя будут уродливые пальцы!

От злости я вгрызаюсь сильнее в отбитые тобой пальцы. Пусть будут, черт с ними! Все равно мне никогда не стать такой, как ты, бабушка Зина… Твое имя звучит горделивой песней – Зинаида, но ты никогда не любила его. Тебе всегда было мало себя самой, хотя я называла тебя “заведующей квартирой”. Я была маленькой покорной рабыней в твоем гареме душ. Тебе нравилось брать их в полон: души умных мужчин и красивых женщин. Тела не интересовали тебя. Они робко толпились у порога твоего королевства, а ты спускалась к ним по широкой светлой лестнице туберкулезного санатория, скользя юной рукой по мраморным перилам.

Всегда, всегда мечтала ты стать королевной. Эта жажда пересилила чахотку, и ты выжила: гордая, сильная, сероглазая… Молча постояв у края могилы своей карьеры, ты в сердцах швырнула сухой комок и стремительно пошла вперед, увлекая по пути встречных: все за мной, только за мной!

Где-то на полпути встретился достойный и, не сопротивляясь, отдался твоему вихревому потоку. Уверенными мазками ты создавала полотно своей жизни: навечно влюбленный муж, уютный дом, книги, прочитанные от корки до корки. Сильными руками без устали ты лепила свою семью: пирожки к обеду, кроссворд к досугу… Найдя в одной из книг портрет красавца-испанца, ты всю беременность не отрывала от него глаз, чтобы родился сын, достойный королевского трона. Примета не обманула тебя, и весь мир легко перелился в маленькое, беспокойное тело.

Тянется, тянется бесконечная лестница. И уже не вниз, а вверх, к небесам, ведет она. И ты устала идти по ней, хоть давно излечилась чахотка, наследив душной астмой, только ноги уже не те, маленькие, проворные, уже тапки покупаются на размер больше, да и те к вечеру стискивают колодками. Ты, шестилетней девчонкой украдкой читавшая под крышей небогатой хаты, больше не помнишь букв. Черные иероглифы кириллицы отпугивают тебя, вспрыскивая острыми углами яд беспомощности. И ты просиживаешь неделями у телевизора, грузная, молчаливая, силясь вобрать в себя происходящее на экране, но оно улетучивается с беспечной жестокостью через раскрытые чакры.

А ведь ты была для меня целый мир! И мир этот был теплым, мягким, вкусным. Не сумев пробиться в нарциссический сон своей матери, я отдалась во власть твоих полных, с маленькой кистью и загрубевшими локтями рук. И они не подвели, осторожно вывели из лабиринта, где я блуждала с фонариком, в резиновых красных сапожках: “И кто тут ходить-бьёдить?”

Ты была моей кормящей бабушкой, но я не впитала твоей уверенности, твоей силы, твоего умения подчинять. Может быть, ты была слишком велика для меня, и я выросла с ощущением собственной мизерности.

В своем доме ты всегда была первой во всем. Хотя ты несколько лет не подходишь к плите, все помнят твои великолепные обеды. Ты слушаешь эти воспоминания с недоверием и шепотом сообщаешь мне:

– Я абсолютно не помню, что можно сделать с картошкой.

Но еще восхитительнее было предобеденное время, когда, примостившись на белом табурете, я слушала твои бесконечные, немыслимые истории о Харькове, где “каждый день праздник”. Этот город представлялся мне райским местом, залитым улыбками и солнцем. По его мостовым бурно течет веселье, и люди не занимают очередей, беспечно спрашивая себя вслух:

– А оно мне надо?

Я знаю, Харьков не таков. Он озлоблен и хмур, а мрачная клетчатая кепка давно сменила розовую панаму, из-под широких полей которой поблескивали его некогда лукавые глаза. Хорошо, что ты не увидишь свой город сегодня. В города детства лучше не возвращаться или жить в них, не отлучаясь.

Мы с тобой сейчас ютимся между большими городами… Наверное, я останусь навсегда в этом поселке, прокуренном тобой между приступами астмы. В маленьком мире, на улицы которого, засыпанные тополиными чешуйками, ты выпускала суровых рыцарей и озорных фей.

Наш дом пахнет бревнами и простенькими цветами, которые ты собирала для меня маленькой и поила молоком. Мы бродили по мокрой траве, и я слушала, слушала твой голос, который мог быть и строгим, и злым, но никогда – нудным. Каждое утро, просыпаясь и поздоровавшись с вышитым крестом оленем, я находила на тумбочке свежие цветы и стакан клубники. Эта утренняя клубника так и осталась для меня тем чудом, ради которого стоит жить.

Отправляясь вечером в ванную, мы громко пели дуэтом:

– Мы шли под грохот канонады…

Из-за этого барабанщика, многократно оплаканного в детстве, я как-то разревелась на репетиции школьного хора от жалости к маленькому трубачу из другой, незнакомой тебе песни. И мне было стыдно не оттого, что плачу я, а оттого, что не плачут другие.

Все твое казалось тебе лучшим, ты и мысли не могла допустить, что кто-то может думать иначе. Как-то раз я зашла к тебе со своим другом, и при нем ты с восторгом отозвалась о моем профиле. Он усмехнулся. Он уже не любил меня. Ты так и не забыла ему этой усмешки. Дерзости ты не прощала, особенно если это была попытка встать с королевной вровень. И пока ты была на троне, никто в семье не мог претендовать на это.

– Ну расскажи мне: что в институте? – В твоих глазах горела страсть к жизни.

Я пожимала плечами: в моей жизни не было ничего, что могло бы заинтересовать тебя.

– Как же это? – недоумевала ты. – Я так бурно провела свою юность.

И уже новую историю ты расстилаешь передо мной легким взмахом руки. Одна дама в Харькове вышла замуж за старика и закрутила роман с его сыном. Ни у кого в городе не было такого косметического набора, как у нее, и где она его только раздобыла?

Из этой волшебной коробки она день за днем извлекала крупицы молодости: розовый мазок на подбородок, на мочки ушей, на лоб, на щеки. И вот уже незаметна пугающая желтизна старости, и мальчик без ума от ее красоты, очарования, зрелой свежести. В конце концов отец умер, оставив дом ей и сыну, а через несколько дней началась война, и юноша ушел, жадно вобрав глазами ее образ.

Когда он вновь очутился в Харькове, была ночь, и дама сердца не ждала его. К тому времени она стала откровенно стара и одинока. Появление истосковавшегося любовника привело ее в ужас, она не могла показаться ему на глаза в своем естественном виде. И вот, сдерживая его порыв, она со всхлипами: “Ах, я не верю, что это ты! Нет, не включай свет, я не хочу, чтоб ты видел мои слезы!” – потянулась к трельяжу, на котором стоял драгоценный набор. Несколько ловких мазков, и… Какая жалость, она в темноте перепутала краску…

Ты любила рассказывать эту историю и клялась, что все это – чистая правда. Наверное, тебе было приятно сознавать, что, рисуя свой образ, ты ни разу не спутала краски. Портрет удался на славу. С озорством девчонки с харьковской окраины ты подрисовывала себе бриллианты в корону, так и не успев вырасти в настоящую королеву.

Но именно сейчас, когда простоволосая, без убора, в застиранном ситцевом халате, сидишь перед своим мерцающим окном в жизнь, я впервые хочу сказать, как люблю тебя…»

* * *

– Почему ты здесь? Я думал ты выбираешь платье… А, вот это? Эй, ты что – плачешь?! Лиза! Ну-ка, посмотри на меня!

Роман не ожидал, что сестра оттолкнет его. Подобного он и припомнить не мог. Даже в детстве они редко устраивали потасовки, ведь Лиза вела себя по отношению в нему скорее как любящая мать, а не сестра, хотя была старше-то – всего-ничего. Другой матери у него, в общем-то, и не было…

И плачущей он не видел Лизу никогда. Может, ее подушка и хранила следы слез, но ему сестра показывала лишь ясный, спокойный лик, и было действительно легче жить от уверенности, что в мире есть нечто даже более постоянное, чем солнечный свет.

И вот ее лицо уродливо перекошено от рыданий, которые Лиза все еще пыталась удержать в себе, нос покраснел, глаза опухли. Роман все равно любил это лицо, но не узнавал его сейчас, и от этого было не по себе, словно кто-то чужой украл личину его сестры и примерил на себя.

«Что за ерунда?!» – рассердился он и присел перед Лизой, осторожно взял ее руки, до того холодные, точно из нее уходила жизнь.

– Ну что стряслось?

Она покачала головой, пытаясь подавить судорожные всхлипы. Перебрав в уме варианты, Роман предположил:

– Ты боишься, что я останусь здесь, а тебе придется жить одной? Нет, ну что ты! Мы заберем Асю к нам. Если она согласится, конечно, мы еще не обсуждали это… У нас снова будет семья, слышишь? Ты же хочешь этого?

– Нет.

Отпрянув от неожиданности, Роман едва не потерял равновесие, но удержался, встал на ноги. Ему показалось, что он ослышался, не могла Лиза сказать такого… Желать такого… Роман подтащил второй табурет и сел напротив, заглянул в глаза, красные, как у фландрийского зверя (он тут же отогнал образ пса-призрака), спросил едва слышно:

– Ты не хочешь, чтобы Ася жила с нами?

– Я… Я сама не хочу жить с вами. – Лиза громко сглотнула. – Мне пора начать жить своей жизнью, а не твоей.

– О как! Тебе надоело со мной нянчиться?

– Ты уже большой мальчик. Теперь твой черед нянчиться. Только не со мной.