Она обошла его и вступила в полосу света, падавшего на террасу из освещенных окон холла. До входной двери оставалось всего несколько шагов.
Любош вскочил и снова загородил ей дорогу.
– Надеялась, что до смерти тебя не увижу, – отрезала Анна.
– Если кто-то стоит у меня на пути, – сказал угрожающе Любош, – суну его в мешок и швырну в реку!
Он стал перед дверью, мешая Анне пройти.
Как они с Вашеком походили друг на друга! Та же неуступчивость, то же упрямство, та же манера идти напролом!
– Послушай меня хорошенько! – с расстановкой сказала Анна. – И заруби себе на носу!
Любош усердно кивал, как болванчик из кукольного театра, но рассмешить Анну не удалось.
– Можешь строить догадки, можешь думать что угодно, но доказать, что Вашек твой сын, не сумеешь! – Она снова обошла его и взялась за ручку двери.
– Нет, смогу! – упрямо отрезал Любош, подождал, пока Анна обернется. – Он такой же шальной, как и я! – Сгреб ее в объятья, не давая опомниться, и крепко поцеловал в губы, не думая о возможных последствиях, не подозревая даже, что она вся задрожит вдруг, и все же представить себе не мог, что схлопочет такой подзатыльник – аж искры из глаз посыпались!
Она услышала ровное дыхание Вашека. Зажгла ночник и натянула на себя фланелевую ночную рубашку, призвала на помощь все свое самообладание, сдобрив изрядной дозой снотворного, нос сомкнуть глаза в эту ночь так и не смогла.
18
Весна заявила о себе мощными ливнями. Через несколько дней погода чуть образумилась, зарядил мелкий дождик, но почти не переставая. Свинцовый купол неба неподвижно навис над городом.
Анна решила снять обои и покрасить квартиру и теперь не без опасений поглядывала за окно: остепенится ли погода до пятницы? Во вторник она купила стиральный порошок, мастику и отправилась на Смихов. Заскочила за пакетиком черного кофе в маленький гастроном на углу и перемолвилась словечком с продавщицей, которую знавала с тех самых пор, как здесь жила. Открыла дверь в подъезд и по винтовой лестнице с коваными перилами поднялась на третий этаж. Подумала, что, наверное, раньше следовало бы позвонить.
Подойдя к высоким темным дверям в стиле модерн, несколько раз нажала на кнопку звонка и только потом заметила, что за латунным щитком с визитной карточкой торчит записка. Подождала немного, но, когда никто не открыл, поколебавшись, вытянула листок: «Купи зелень и картошку. Зайди за ключом. Я в подвале. Ева».
Анна представила себе их темную квартиру. Высокие окна, вечно закрытые, чтобы в комнаты не проникала пыль и шум Смиховской улицы, длинная узкая кухня, где, сидя за столом у окна, выходящего во двор, она готовила школьные уроки. Глянула на часы. Четверть шестого. Ей вдруг захотелось ни с кем здесь не встречаться, и она стремглав сбежала вниз по лестнице.
Вашек был уже дома и, пока Анна снимала с себя мокрое пальто, сокрушенно каялся в грехах. Показал дневник с очередным замечанием: «НОСИТСЯ ПО КОРИДОРАМ, А ЗАБЫЛ ВЗЯТЬ С СОБОЙ СПОРТИВНЫЙ КОСТЮМ» и подпись: Едличкова. В тетрадке по чешскому за диктант красовалась огромная тройка, а внизу красными чернилами было выведено грозное «СТРАШНО НЕБРЕЖНО!». И подпись: Едличкова. Таким «маневром» Вашеку успешно удалось отвлечь внимание мамы от нового дождевика, который она вчера купила ему, а сегодня он порвал, пробираясь через собачий лаз за псом Арноштом на школьную площадку.
Напрасно Вашек ждал наказания. Напротив, мама приготовила чай с лимоном, сладкие пирожки и заварной крем. Не проверила, помыл ли он руки и шею. Вашек даже слегка разочаровался – получилось, что умывался он с излишним рвением совершенно зря. Перед сном мама прочитала ему книжку «Как Румцайс поймал водяного на сливе». И тут уж Вашек всерьез забеспокоился, не случилось ли чего с ней. Анна объяснила ему, что у нее заботы с ремонтом. Ведь как-то надо передвинуть мебель, а бабушки, которую она собиралась призвать на помощь, не было дома. На самом же деле у Анны из головы не выходил сегодняшний эпизод. Почему, собственно, она убежала? Ведь уже пять лет мать живет одна. Что тут особенного, если она кого-то себе и завела?
Анна вспомнила, как такие же вот записки, набросанные четким энергичным почерком, она сама обнаруживала каждый день за зеркалом в прихожей. В пятницу вечером вернувшегося с работы отца ждал вместо сердечной встречи листок с лаконичными инструкциями: нарезанную ломтиками картошку следует-де поджарить на сковородке, а антрекоты он найдет в холодильнике. Анна, тогда еще маленькая девочка, разогревала отцу ужин и составляла молчаливую компанию: приходил он в хорошем настроении, но потом, раздосадованный, что мать опять в ночной смене, садился с газетами к столу.
Отец сначала выучился на котельщика и только потом закончил институт и как инженер-производственник чувствовал себя на стройке нужным человеком. Таким же «комплексом незаменимости» на службе в больнице страдала и мать. Всю жизнь поэтому у них и не было согласия. Отец хотел, чтобы мать с Анной сопровождали его со стройки на стройку (монтаж электростанции продолжался от пяти до восьми лет), а мать, напротив, своими ночными дежурствами по пятницам и субботам хотела заставить отца отказаться от кочевого образа жизни. Оба были резкими и вспыльчивыми, и квартира нередко сотрясалась от крика или, напротив, там воцарялась гробовая тишина.
Но по воскресеньям привычный аромат кофе и запах лепешек со шкварками возвещал, как правило, часы перемирия, и Анна слышала из кухни тихий доверительный шепот. В пору, когда девчонки наперебой стараются подражать своим родителям, Анна решила для себя, что никто из них – ни отец, ни мать – примером для нее не будет…
В половине двенадцатого ночи Анна вошла в комнату, где спал Вашек. Крадучись, будто вор, снимала его рисунки с рогожи за кроватью. Рисунки были разные, но на каждом обязательно горы и альпинисты. Может, Вашек утром ничего не заметит, а в предремонтной суматохе напрочь о них забудет?
Вашек беспокойно заворочался во сне, и Анна на мгновенье замерла. Наконец, сунув руку под подушку, вытащила книжку «О добром разбойнике Румцайсе, Мане и сыночке их Ци?писеке». Убедившись, что больше от Любоша писем не было, она с облегчением вздохнула, вложила старые письма в книжку, а «Румцайса» спрятала под подушку. В комнате стянула с окон шторы, сняла ситцевые чехлы с кресел и с дивана. А книжную стенку закрыла старыми тиковыми покрывалами. Шел уже третий час, когда она поставила будильник на полседьмого и заснула крепким сном без сновидений.
По мере приближения генеральной репетиции театр с каждым днем все больше лихорадило. Помощник режиссера старался снять напряжение черным юмором, а бутафорщица не успевала варить неизменный черный кофе.
Анна закрыла глаза, когда ей впервые примеряли парик. Поглядела на себя в зеркало: половодье черных волос закрыло ей спину до самого пояса.
– Н-да!… Везет как утопленнице! – сказала она признательно.
– Но, Аничка, – возразил ей Освальд, маленький мужичонка, который властвовал в парикмахерской уже почти четверть века, – римская рабыня не может быть химической блондинкой!
– Мне не хочется быть придирчивой. Но такую тяжесть не поднимет даже слон. А от него никто не требует метровых прыжков.
Несчастный Освальд, протестуя и причитая, заработал ножницами, и черные кудри под присмотром Анны неумолимо падали вниз до тех пор, пока он не состриг лишние пряди и не укоротил длину вполовину, до лопаток.
В своей уборной она нашла Елену в слезах – у нее уже в третий раз во время репетиции лопнуло платье под мышками. Елена была дублершей Анны. Собственно, Фригия – ее первая большая роль. В отличие от Анны она с нежного возраста была воспитана в любви к театру и балету, родители развили в ней честолюбие. Иногда она казалась Анне орхидеей, выращенной в теплице.
– Если хочешь чего-нибудь добиться, не делай замечаний нашей швее Ержабковой, – сказала Анна и дала ей еще несколько житейских советов.
Когда за Еленой захлопнулась дверь, она вытянулась на кушетке. Пока снизу не позовут, можно на несколько минут расслабиться. Но в коридоре раздался крик, и Анне пришлось закрыть уши подушкой.
Ей вспомнилось, с какой радостью ходила она на занятия в балетную школу, как любила там все: надраенный до блеска паркет и зеркала малого зала, и полнотелую пианистку в розовой кофте с увядшей физиономией – она называла себя Мэрилин, а во рту у нее торчала неизменная сигарета. В памяти всплыла картина, как Мэрилин в блаженстве закрывала глаза, когда играла им вальс из «Коппелии». Среди других девчонок Анна не чувствовала себя такой уж угловатой, и никто там не насмехался над ней. Околдованная сумеречной атмосферой театра, она грезила о нем, засыпая, думала на уроках в школе. Верхом счастья считала танцевать в кордебалете. Тогда ей было девять лет. Когда праздновали ее тринадцатилетие, от отца пришло письмо.
Ева несколько часов молча просидела в кухне, а потом объявила Анне, что в августе они отправятся с отцом в Сирию.
Мать объяснила ей, что женатый мужчина не может уехать на три года без жены и потому, мол, она впервые в жизни решила пожертвовать собой. Только на этот раз Ева впервые в жизни напоролась на сопротивление Анны. В перепалке между матерью и дочерью стало ясно, что балетная школа, куда записалась Анна, весьма веский аргумент, что именно по этой причине девочка не может оставить Прагу. Раздосадованная мать внушала ей, что балерины из нее все равно не получится, но это только утвердило Анну в решимости остаться. Она убежала в Михле.
Загородный домик с видом на вечно дымящую трубу газового завода – его дед когда-то обнес забором, в ту пору уже проржавевшим, – стал для нее родным. Летом у крольчатника багровел смородиновый куст, а рядом с забором благоухали розы. Родители приехали проститься. Отец не выговаривал Анне, а мать только улыбалась, так странно не похожая на себя в белом платье с красными цветами, облегающем ее сильную спортивную фигуру.