Как я был Анной — страница 12 из 35

а другом конце города. Полина шла на день рождения в посёлок Рабочий, где по странному стечению обстоятельств было многовато неработи. На дне рождения все перепились, а Сашка полез на Вику в смысле осеменить, а Полина такой безнравственности не стерпела и убила его ножом ради любви. А на суде судья Кокляева говорит: «Буханцевы! Как же так?!» А профессор Буханцев отвечает: «В тот дождливый день я шёл из университета…» Дальше вы знаете. Мать только плакала как дура.

Смертоносное

Пермь. На лавке рядом с хрущёвкой сидят двое в голубых комбинезонах. Курят.

— Как страшно и смертоносно мы живём!

— Боря, не начинай.

— Нет, Валера, но как страшно и смертоносно мы живём! Подумать жутко.

— Боря, мы просто травим тараканов.

— Но ведь смертоносно?

— Ну, смертоносно.

— И тараканам страшно. Им очень страшно!

— Пожалуй.

— Как страшно и смертоносно мы живём! Твари ползают под ногами, а мы их травим. Вот так вот. Таким вот образом!

Борис расхохотался, как сатана. Валера усмехнулся. Травить! Травить и не мешкать! Воистину.

За стеной дома маленькие детишки-тараканчики смотрели на маму грустными глазами и всхлипывали. А мама гладила их усами по головкам, брала за лапки и говорила: «Ну-ну, как-нибудь уж авось обойдётся, не найдут! А давайте я вам сказку расскажу?» Малыши дружно закивали. Они любили сказки.

Борис и Валера надели маски и вошли в квартиру…

Поэтический разбой

Мой знакомый поэт Женя Цаплин однажды загулял. Отмечали день рождения сварщика Ромы. Судя по торжеству, Рома был уникальным человеком, потому что рождался три дня подряд. В первый день пьянство носило пристойный характер — лес, шашлык, умеренная тяга к уважению. Однако утром Женя проснулся от тремора верхних конечностей и кошмаров. В окно заглядывал блестящий июль, а жить не хотелось совсем. Чтобы лучше прочувствовать это поэтическое состояние, Женя вышел на улицу. На улице, кроме витамина D, не было никого. Вдруг из-за угла возник Рома. Явление Ромы граничило с чудом. Женя вскрикнул. На вытянутых жилистых руках юбиляр нёс ящик «Балтики 7». Вскоре вокруг ящика образовалась компания. Ящик напоминал чёрную дыру, притягивающую к себе всё.

Примерно через пять часов Женя решительно разорвал отношения с действительностью. Рома взял его за ноги и потащил в сторону дома. На третий день Женя проснулся поцарапанным. Во рту было сухо и сомнительно. Сообразуясь с предыдущим опытом, Женя пошёл на улицу и позвонил Роме. Тот прибыл сразу, потому что не спал уже два часа, размышляя над бренностью бытия. Денег не было у обоих. Мечты о водке опрокинули горизонт. Поблизости был «Магнит». Приятели рассуждали логично: мы хотим водки, в «Магните» есть водка, осталось только миновать стадию денег — и дело в шляпе. Собственно, эта логика подходит ко многим человеческим желаниям, однако промежуточную стадию денег миновать удаётся редко. Понятно, что надо зайти, взять бутылку и выйти. Но как убедить кассира и охранника в легитимности своих действий?

Здесь Женя проявил себя гибким тактиком. Это был первый случай в истории, когда поэт оказался практичнее сварщика. Рома не мог зайти и начать варить. Зато Женя мог зайти и начать читать. Именно это он и сделал. Вошёл в «Магнит» и с порога объявил:

— Дамы и господа! Русский народ! В наш гнусный век капиталистических ехидн (поэт был левеньким, когда выпьет, и абсолютным центристом на трезвую голову) только великая поэзия способна вернуть нас с земли на небо! Слушайте же, люди! Федерико Гарсиа Лорка — «Круговорот трёх друзей».

Пока Женя читал по памяти пылкого испанца, а охранник, две кассирши, три старухи, пять домохозяек и один стропальщик обалдело внимали этому напору, Рома сунул за пояс две чекушки «Перми Великой» и вышел на свежий воздух. Когда товарищ покинул магазин, Женя ловко закруглил стих на четвертой строфе, обвел молчаливую публику грозным взглядом, зачем-то спросил — ну?! — и быстро ушёл.

Победа духа над материей завершилась только под вечер. В течение дня поэтическому разбою были подвергнуты две «Пятёрочки» и ещё один «Магнит». Ничего вкуснее той водки Женя в своей жизни не пробовал. Правда, с тех пор он превратился в алкогольную достопримечательность. Когда у его знакомых кончались спиртное и деньги, они звонили ему:

— Женя, надо в «Семье» почитать. Ужасно хочется вина. Организуй.

— Отстаньте, суки! Это один раз было! Сколько можно вспоминать? Я клоун? Клоун, да? Я вас всех поубиваю! Не звоните мне больше никогда!

И бросал трубку.

До пекарни и обратно

Вышел вчера из дома в приподнятом настроении. Даже шейный платок, которым писатели обычно душат выпендривающуюся образованщину, и тот не повязал. До пекарни пошёл, чтобы чем-нибудь полакомиться, сидя на лавке в лучах осеннего солнца.

Иду, головой верчу, откровенно никого не трогаю. Тут мужичок. Цап меня под локоток, в глаза заглянул и говорит:

— Вы идёте, как молодой Прилепин. Я вас как увидел, сразу вспомнил молодого Прилепина.

И смотрит испытующе, явно чего-то ожидая. Я, конечно, оправдываться:

— Я всегда так хожу. Я не специально. Меня таким вырастили. А если я вот так пойду? Вот так лучше?

Переменил ногу, урезал шаг, прыти убавил.

— Так ещё хуже. Иванов так ходит.

— А так?

Скосолапил ноги, засеменил, вытянул шею.

— Не то. Вылитый Зощенко. Не умеете вы ходить. Я бы на вашем месте сидел всю жизнь.

И ушёл восвояси. Отпустил локоток. Неприятный человек.

Иду дальше. Не знаю даже, как и идти, чтобы ни на кого не походить. Задом наперёд пошёл, так, думаю, точно никто не ходил. Приблизился к пекарне. Завёл руки за спину. Открыл дверь. Протиснулся. Очередь. Занял. Стою. Нос зачесался. Почесал. Сзади кашлянули. Обернулся. Женщина с поджатыми губами стоит. Спросила:

— Зачем вы так нос почесали?

— Как?

— Как Пелевин. Не можете по-своему чесать?

— Я всегда так чешу. Я Пелевина в глаза не видел!

— Врите больше. Один в один почесали, как он.

— Да что вы привязались! Хожу не так, чешу не так! Что вам надо?!

— Лично мне ничего не надо. Мне надо, чтобы вы не обезьянничали. Стыдно, молодой человек.

И отвернулась. Ладно, думаю, буду стоять по стойке смирно и ни в коем случае не чесаться. Достоял. Накупил выпечки. Вышел. Двинул спиной к дому. Сел на лавку. Достал ромовую бабу. Понюхал.

— Разве можно так нюхать, дружочек?

Старичок с тросточкой мимо проходил и отреагировал.

— А как я нюхаю?

— Как Шукшин. Сядет, бывало, Василий Макарыч на завалинку и ровно так нюхает, как вы теперь. Не ромовую бабу, правда, — табачок. И не нюхает, а самокрутку слюнявит. Но точь-в-точь.

— Могу вот так нюхать, вполноса. Хотите, вполноса буду нюхать? Вполноса не похоже на Шукшина?

— Совершенно не похоже. На Аверченко похоже. Вы бы не нюхали, а ели сразу. Не обязательно ведь нюхать. Поешьте-ка в моём присутствии чуть-чуть, вдруг вы и едите не так?

Поел. Раз куснул, два куснул, палец облизнул. Хорошо.

— Вы издеваетесь?

— Чего?

— Вы едите, как Хармс. Вы больной?

— Не больной я! Я с детства так ем! Меня мама этому научила!

— Всыпать бы ремня вашей маме. И вам. Чтобы не ели, как великие люди.

Я убежал в подъезд. Что я за неполноценный человек, ничего своего, все заёмное. Закурил на лестничной клетке. Пока курил — думал. Корил себя за безобразную вторичность. А потом разозлился. Ну, хожу, ну, чешусь, ну, нюхаю, ну, ем. Может, мне и не жить вовсе?! Впал в ярость. Пошли они, думаю, все. Что выросло, то выросло. Тут соседка из 102-й вышла. Клавдия Захаровна Иванищева. Породистая такая старуха, фактурная.

— Здравствуйте, Клавдия Захаровна.

— Здравствуй, Борис.

И замерла. Смотрит прямо. У меня аж мурашки от спины к низу стартанули.

— Ты что вытворяешь, Борис!

— Ничего. Курю.

— Я вижу, я не слепая. Ты куришь, как Блок.

— Как кто?

Глаза Клавдии Захаровны зажглись дореволюционным огнём.

— Как Александр Блок! Брось сигарету немедленно! А ещё ты произнёс: «Глаза Клавдии Захаровны зажглись дореволюционным огнём». Как Ильф и Петров.

Я закаменел подбородком и похолодел сердцем. Растоптал окурок страстной ногой. На моих губах расплылась фарисейская улыбка. Блок, значит. Ильф и Петров. Ну-ну.

— Клавдия Захаровна, я перед вами виноват. Позвольте мне загладить вину. У меня для вас подарок.

— Неужели?

— Да. От всей души. Замечательный шейный платок сдержанных пастельных тонов. Я его сейчас вынесу. Буквально сию секунду!

— Хорошо. Любопытно взглянуть.

Я вбежал в квартиру. Из пасти капала вязкая слюна бешенства. Гардероб. Вот он — волшебный платочек. Отрада моя, мой голубой восторг! Графиня с изменившимся лицом бежит к пруду. Никуда она не бежит. Трепыхается, всплёскивает ручками, хрипит, изгибается напрасной дугой. Ходит, как Тэффи, а туда же. Не надо строить из себя Франсуазу Саган, не в Париже.

— Ыхх… Ыыырр… Кхааа…

— Клавдия Захаровна, вы умираете, как Дездемона. Это неприлично. Умирайте в своём ключе. Чему вы меня только что учили?

Этот день

День Конституции был. Или День России. Или День города. Или Ивана Купалы ночь. Или Пасха. Праздник какой-то. Цвела сирень, ещё какая-то ерунда цвела. Короче — была весна. Или лето. Зиму исключаю сразу, потому что я не идиот. Помню, в тот день светило солнце, а воздух пах так, будто у нас есть шансы. Будто всё сбудется, даже то, что не сбылось. Будто та полюбит, этот поумнеет, а те раскаются вместе со всеми замами.

Я вышел из дома и сразу попал под обаяние обоняния. Неужели, думаю, крякнул Химдым, этот главный поставщик пациентов онкодиспансера? Неужели, думаю, ЗСП закопал свои трубы? Неужели, думаю, пороховой завод захватили пацифисты? Из пекарни веет. Девушки носят юбки. И ноги. И бёдра. И глаза. И декольте. И улыбки.

Очарованно шёл. Пермь ли это, думал я потрясённо. А дальше что? Как жить после такого? В лес захотелось. Найти двух белок и кормить их фундуком от пуза. В детдом ещё пойти. Гладить детишек по стриженым головам. Баянисту на улице Попова подал чуть ли не на новую квартиру. Ни с того ни с сего, запросто. Тут харкнул один на Куйбышева. На асфальт. Чрезвычайно симпатичный асфальт, между прочим. Без ям. Ну, две-три, не больше. Звук, главное. Звук! Такой день нельзя портить скверными звуками. Хррр-тьпу. Это Моцарт? Это Шопен? Что это вообще такое? Подошёл. На светофоре. Каба