ое, тысячи исчезли в воздушных воронках Индии. Тысячи ушли под землю в Австралии. Пропадали целые «боинги» людей. Где они все? Если, к примеру, столько людей отсюда вынырнуло на Гоа, то неужели индусы этого не заметили? А австралийцы — индусов? А мы — австралийцев? Ладно. Допустим, этого не заметили простые люди. Я, например, не стал кричать, что я из Камелота. Но кто-то бы точно стал. У кого в Камелоте жена и дети. Кому по-любому надо назад. Неужели всех крикунов попрятали в сумасшедшие дома? Странно это. А власть? Уж она-то должна была заметить миграцию. Воронки появились тридцать семь лет назад. Ну да. Их сразу признали опасными аномалиями. Все эти тросики на пляже, индийское хождение в связке, австралийское хождение с палкой на плечах (у воронки маленький диаметр, и палка упирается в твёрдую землю, не позволяя утянуть человека сразу). Однако людей-то всё равно до хрена утянуло! Что-то тут не сходилось. А вот что именно, я понять никак не мог. На всякий случай я решил держать Клэр за руку, когда мы будем проходить воронку. Как Дамблдор Гарри Поттера, помните?
В воду мы с Клэр вошли одновременно. Если не обращать внимания на лицо, она была красивой и возбуждающей. Я поцеловал Клэр в лоб и попросил мне доверять. Клэр улыбнулась. Я не отвёл глаз. Мы поплыли. Мы не просто так поплыли. Воронка уже зарождалась, уже набирала силу, уже крутила своими невидимыми центрифугами мутную воду. Я плыл и силился понять, в чём подвох и есть ли он вообще? Когда воронка нас закрутила и мы с Клэр понеслись на дно, я всё понял. Моё бессмертие. Все остальные действительно умирают. Для них воронка — это крематорий. Путешествовать по Земле могут только такие, как я. Причём путешествовать по желанию. Я захотел на Гоа — я попал на Гоа. Захотел в Австралию — попал в Австралию. Захотел домой — оказался дома. Вернуться уже было невозможно. Я изо всех сил сжал руку Клэр и отрубился. Индийский океан. Я рвусь к свету. Выныриваю. Озираюсь по сторонам. Никого. Я жду. Из воды появляется Клэр. Я вскрикиваю. Нормальные глаза, нормальный нос, полные губы украшают её лицо. Мы плывём к берегу. Мы счастливы как дети. Смерти нет. Для оставшихся смерти нет. Просто они об этом пока не знают…
— Какой сопливый конец.
— Ну, прости, Клэр. Постмодернизм. Беда с концовками.
— Значит, у меня вывернутые веки?
— Нет, конечно. У тебя самые лучшие веки в мире.
— Губ нет?
— Да вот же они!
— Как там? Верхняя челюсть наползает на нижнюю?
— Вровень. Таких идеальных челюстей ещё не знала природа.
— Я расскажу маме про волосы и зубы. А папе про лимфоузлы.
— Не расскажешь.
— Почему это?
— Потому что мы лежим в их постели, пока они на работе.
— Действительно. Когда ты пойдёшь дрочить быков?
— Послезавтра.
— Значит, у нас есть два дня?
— Ну да.
— Давай на котлован.
— Хочешь в воронку?
— Не смешно. Хочу поваляться на берегу. «Если не обращать внимания на её лицо, то она была…» Какой она там была? То есть я?
— Красивой и возбуждающей.
— Ты правда думаешь, что я такая?
— Конечно.
— Ну, пойдём к котловану? Я надену бикини.
— Пошли.
И мы пошли. Отличный вышел день. Много любви, и никто не умер. А что до быков и воронок… Ну, быки задолбали, конечно. У меня правая рука стала вдвое толще левой от такой работы. А воронки никуда не ведут. Вообще. Разве что в рай. Или в ад. Или в чистилище. Но это к фанатикам, не ко мне.
2057 год. Пермь. Кински
Асвацацур Кински не проснулся утром, потому что всю ночь не спал. Асвацацур Кински хотел пить и есть. Страшная жажда обрушилась на его худые плечи, обхватила горло, заползла между губ и там свернулась клубочком, скоро превратившись в мумию змеи. На фоне жажды голод переживался как заноза на пальце в разгар ампутации руки. Из недр живота поднялся запах переваренной капусты. Кислый и гнойный, он перетекал в ноздри и душил Асвацацура Кински невидимой гарротой.
Отбросив грязное одеяло, скелет встал посреди комнаты и одновременно посреди пустыни. Горбатый потолок барака пузырился обоями в рассветной мгле. Чуть не задевая его головой, Асвацацур Кински надел дырявые джинсы, рубашку с длинным рукавом, высокие кеды и вышел на улицу. У колодца, который высох два дня назад, копошились дети. Кински пережил много засух и похоронил немало чужих детей. Наверное, поэтому у него не было своих.
— Чего валандаетесь, мелюзга?
Ответил Симеон. Он был вихраст и постарше Иеронима, Арнольда и Пети.
— Прутиком воду ищем.
Дети не могли стоять на ногах и поэтому ползали с прутиком вокруг колодца.
— Кто вас надоумил?
— Никто. Прутики любят воду.
— Почему это?
— Все прутики хотят снова стать деревьями, а деревья любят воду.
— А вы хотите пить?
— А мы хотим пить.
— Ну, ищите. Если прутик что покажет, сразу зовите меня. Вы нас всех спасти можете.
— Всех спасти можем?
— Всех спасти можете.
— Мы будем стараться, Кински.
— Вы уж постарайтесь.
Асвацацур Кински отошёл от колодца и сел в тень подъездной лавки. Там уже сидели Мария и Рихард. Мария негромко обронила:
— Ты дурак, Кински!
— Я знаю.
— Ты мог бы жить в Депутатии!
— Мог бы.
— Почему ты остался в Быдлостане? Почему не попытался…
— Ты знаешь.
Мария мучила Кински. Она не была злой. Просто жажда и голод сделали своё дело. Сегодня была суббота. Урожай погиб месяц назад. Запасы закончились в среду. В четверг вечером окончательно высох колодец. Солнце светило с убийственной беспощадностью. В разговор вмешался Рихард:
— Мария, ты не напьёшься.
— Чего?
— Издеваясь над Кински, ты не напьёшься. Кински остался, потому что любит тебя.
Рихард помолчал и добавил:
— Возможно, это последняя любовь на Земле.
— Ему глупо любить меня, когда я твоя жена, Рихард.
Кински смотрел на детей. Рихард ответил :
— Любить вообще глупо.
Вскоре на улицу выползли другие обитатели барака: Банзай, Инга, Алтын Четыре Ведра, Никита Ручеёк, Дотнара и Фома Библиотекарь. Они сели на лавку поодаль. Алтын пошёл к колодцу. Кински перестал смотреть на детей и стал смотреть на Марию. Он прислушивался к себе, как паук прислушивается к вибрации сигнальных паутинок. Завтра к вечеру, самое позднее — к утру воскресенья Мария умрёт. Собственно, умрут все. Кински разлепил запёкшиеся губы:
— Я пойду искать воду.
Мария вскинулась.
— Куда ты пойдёшь искать воду? Весь Быдлостан без воды. По телеграфу вчера передали.
— Я пойду на Каму.
Рихард горько усмехнулся.
— Фантазёр. Кама огорожена Стеной. На Стене — вышки. На вышках — автоматчики. В автоматах — пули. В пулях — смерть. Даже ты не сможешь её миновать.
Кински вздохнул.
— Как банально мы умираем. Глобальное потепление, разрозненность, вороватые правители, чёртов колодец…
Кински умолк и пососал нижнюю губу, будто надеялся извлечь из неё воду.
Мария и Рихард ничего не ответили. Они много раз слышали эти слова и знали, что на них не надо отвечать. Они не понимали Кински. Они не понимали, как можно сокрушаться о декорациях смерти, совершенно не замечая самого умирания.
Кински поднялся и зашёл в барак. Отодрал половую доску. Вытащил из подпола узкий деревянный ящик. Открыл. Автоматический пистолет Стечкина. Свободный затвор, 9 мм. Кобура-приклад из прессованной пластмассы. Стреляет одиночными и очередями. Точный. Килограммовый. Надёжный. Дальность стрельбы — 200 метров.
Пистолет обмотан портупеей. Кински исхудал, и ему пришлось провернуть в ремне новую дырку. Приладив к портупее кобуру, Кински затянул её потуже и огляделся в поисках зеркала, которого не было здесь никогда. Потом он открыл полированный шкаф и взял с полки голубой берет. Надел. Лихо заломил на ухо. В глубине полки блеснула медаль. Кински повертел её в руках и положил обратно. Он не хотел связываться с государством даже посредством булавки. Кински сам не знал, чего он хотел. Он просто не хотел видеть, как умирает Мария. Кински понимал, что ему не одолеть Стену. Понимал он и преимущество автомата Калашникова перед Стечкиным. Кински делал то, что он делал, не надеясь даже на авось. Просто не делать ничего было слишком уж паршиво. Когда ты почти ничего не можешь, надо делать то, что можешь, иначе грош тебе цена.
Кински сел за стол, оторвал кусок старой газеты, насыпал конопли, свернул самокрутку и раскурил от спички. Докурив, Кински вышел на улицу и посмотрел на Марию. Рихарда не было. Наверное, он зашёл в дом.
— Прости, Кински.
— За что?
— За то, что я тебя не люблю.
— Сердцу не прикажешь.
Кински шагнул к Марии и царапнул её губами по лбу.
— Всё любишь?
— Конечно.
— Хочешь, я пойду с тобой?
На секунду Кински заколебался.
— Нет. Я могу погибнуть, а через минуту пойдёт дождь. Глупо будет, если ты погибнешь вместе со мной.
— А если дождь не пойдёт?
— Значит, он не пойдёт. Когда наступит время, ляг в постель и обними Симеона.
— А дальше?
— Закрой глаза. Почувствуй своё тело. Ощути дыхание сына. И позволь себе уплыть. Поклонись последнему опыту.
Кински говорил с пафосом, но по-другому он говорить не мог. В горле запершило. На глазах выступили слёзы. Выступили, но не скатились. Кински повидал достаточно, чтобы его слёзы не умели катиться по щекам. Дальше говорить Кински не стал. Он обошёл барак и тяжёлым армейским шагом двинулся на юг.
Конечно, силы покидали Кински. Только адреналин и молодящая злость толкали худое тело вперёд. Голая земля, как бы остриженная огнём, встретила его гробовым молчанием. Кински сознательно выбрал обходной путь, чтобы не идти через весь Быдлостан, где его хорошо знали, а потому многие захотели бы примкнуть. Кински не хотел вести безоружных людей на штурм Стены. Он не хотел быть вождём самоубийц. До Стены оставалось пять километров, когда Кински присел на бревно. Это был привал. Впереди оставался последний посёлок Быдлостана — Пролетарка. Там жил боевой товар