Как я изменил свою жизнь к лучшему — страница 66 из 77

Я взяла ее руку. Слезы не текли по щекам, они текли внутри и обжигали ком сердца в клетке костей. Я говорила с мамой, пока не устала.

Потом я стала молчать.

Сидела и молчала.

Палата становилась все горячее. Женские голоса вихрились рядом со мной: «Вы бы супчику… картошечки… вон, на подоконнике…» Супчик, картошечка.

Лицо мамы уже не отвечало ее клокочущему дыханию. Она дышала сама по себе, а лицо было само по себе.

Оно еще было. Еще – жило.

Время застыло во мне смолой. Сквозь вязкую смолу наружная жизнь билась, плыла, еще просвечивала. Дыхание уходило прочь с лица все ниже, внутрь мамы – в горло, в глотку, в грудь. Наконец оно поселилось в груди, а ноздри уже не раздувались.

Нет, еще шевелились.

И вдруг протянулись руки. Дрожащие исколотые пальцы начали вслепую собирать с простыни невидимых мошек и жучков. Вцеплялись в простыню и тянули, тянули ее на себя. А потом опять медленно, растерянно ощипывали простыню: искали, верили, надеялись.

Ширма закрывала ото всех, как мама обирается.

Я погладила ее по руке.

У нее были очень красивые руки. Длинные, тонкие, крепкие пальцы. Как у Тициановой «Кающейся Магдалины». Магдалина, Венера перед зеркалом, Даная, Саския. Краски ушли. Кисти ушли. Художник ушел. Все ушло. И женщины все ушли. Осталась только простынка и незримые мошки, ползущие по ней…

Больничный стул с деревянной спинкой плыл, и я медленно плыла на нем, как в лодке-долбленке. Дверь в палату скрипнула и отошла.

Вошел муж. Он не видел меня за ширмой.

– Женщины, – услышала я его голос, – добрый вечер! А моей жены нет здесь?

Он шагнул за ширму и успел подхватить меня на руки.

Я задыхалась, а сердце рвало ребра.

Оно хотело выскочить из клетки и улететь.


Когда мы уже приехали домой, мужу позвонили.

– Двенадцать ночи, кто бы это…

Он слушал, что ему говорили, а я уже знала, что ему говорят.

Он неловким пальцем нажал отбой.

– Нина Степановна…

Я прижала палец ко рту: тс-с-с. Тише. Я знаю.

Подошла к окну и раздвинула шторы, потом распахнула оконные створки. Стекло блеснуло под фонарем в жаркой ночи. Я стояла и дышала, слезы сами текли. Хорошо, что они пришли.

Я повернулась к мужу. Слезы затекали в рот.

– Надо прочитать из Псалтыри. Кафизмы…

Я не знала, какие псалмы и кафизмы надо читать. Нашла среди старинных книг Псалтырь и положила на стол.

Зажгла свечу. Открыла псалом наугад.

Я не помню номер псалма. Какая разница? Древняя речь висела в воздухе, я старалась и читала, пока свеча не догорела…

А наутро, в семь утра, я уже была в своей больнице. В моей больнице. Под моими капельницами.

Пришел доктор. Каждый раз новый доктор приходил.

То старый, то лысый, то круглый, то молодой, то морщинистый. Река врачей текла и петляла в больничных стенах и втекала в улицу, в заоконную толпу.

Этот был молодой и кудрявый, как баран. И слишком высокий, как волейболист. Чтобы присесть ко мне на койку, он сложился вдвое.

– Так, так, – сдернул с шеи фонендоскоп, я дернула вверх сорочку. – Послушаем, что слышно!

Слушал – и лицо вытягивалось.

– Все ясно. Ишемическая болезнь сердца. Фибрилляция предсердий. Пароксизмы. Ярко выраженные. Страх смерти посещает?

После смерти мамы – что я могла ответить ему?

Что да, посещает? Каждый Божий день? И вчера опять посетил?

– Еще какой, – честно сказала я.

– Паникуете?

– Еще как.

– Н-да, все как по писаному!

Он склонил баранью башку и уставился на меня выпуклыми бараньими глазами. Губами пожевал.

– Вы знаете о своей участи?

– Об… участи?

– Ну да: о том, что вас ждет.

– А что… меня ждет?

– Нас всех, понятно, ждет одно и то же.

Хохотнул. Наклонил голову в другую сторону.

– Но вы должны знать. Я перед вами честен. Я не вру. Мерцательная аритмия неизлечима. Вы будете с ней жить. И она у вас будет усугубляться. Усиливаться. Вы понимаете?

Сил не было даже кивать. Я закрыла и открыла глаза, изображая согласие.

– И нужны будут лекарства. Так, сейчас вы под кордароном. И будете под ним долго, долго… пока у вас щитовидка не перенасытится им, и вы не загремите в больницу с медикаментозным тиреотоксикозом! Кордарон, конечно, хорош…

Баранчик задумался. Играл фонендоскопом.

– А что, если попробовать ритмонорм? Пропанорм, в просторечии. По схеме: две плюс одна! Превосходное изобретение. Доктор в кармане! Будете всюду с собой носить. Как прихватит – вы сначала две таблетки, а потом, через полчасика – еще одну, и дело в шляпе! Приступ снимается как рукой. Идет? Согласны?

Я снова кивнула ресницами.

Мне нечего было ответить.


А еще через день мы хоронили маму.

И для того, чтобы я смогла ее похоронить, меня официально выписали из больницы.

А что толку меня в ней держать, когда у меня и так неизлечимая болезнь?

Мы отвезли маму в деревню и опустили в землю на маленьком сельском кладбище на берегу Волги, на обрыве над большой и сильной рекой, и там я долго стояла на коленях на разрытой пушистой земле, на примятой и срезанной лопатами траве, и молилась, как умела.

Простой черный, чугунный крест.

Венок: темно-зеленые ветки, белые бумажные розы. «Дорогой маме от любящих детей».

Для сельчан устроили нехитрые поминки. Гречневая каша, рыбные консервы, соленые помидоры, водка, селедка, ржаной.

Сын и муж пили водку. Я чуть пригубила и сидела каменно.

В ночь пришла аритмия. Она выворачивала меня наизнанку, хлестала, лупила. Я во всем перед ней была виновата.

Муж сломя голову понесся в сельскую больничку, оттуда бежали уже вдвоем: он и сельская медсестра Марья Константиновна с медицинской сумкой на плече.

– Давай лапу! Муженек, подержи жгут! Коргликон, он же дигоксин! Сейчас все как рукой… да не плачь ты!

Смерть стояла рядом и смеялась – беззубо, беззвучно.


Начались мои многолетние скитания по больницам.

В одной меня с ритмонорма перевели на соталекс. «Он же соталол, он же сотагексал! – важно поднимая палец вверх, поучал меня доктор. – Я, душенька, собаку съел на мерцалках!» Я грызла соталекс и свято верила в него. Аритмия, испугавшись нового снадобья, вежливо отступала.

На время.

А потом опять наваливалась – с новой злобной силой.

В другой больнице меня посадили на лекарство под названием «беталок ЗОК». Двойное имя. Имя и фамилия у лекарства, как у человека: Рихард Зорге, Амалия Зебальд, Беталок Зок. Немец, выходит так. Доктор гордо говорил о себе: «Я стажировался в Дании, а само лекарство шведское, оно вам однозначно поможет! Я столько народу уже им вылечил! И знаете, оно многопрофильное: и аритмию лечит, и блокады, и гипертонию! Шведы не дураки! Точно вам говорю!»

Я верила – и доктору, и шведам, и Беталоку Зоку.

Я глотала его сначала четверть таблетки, потом полтаблетки, потом таблетку, потом две таблетки в день, потом горстями. Когда увеличивала дозу – аритмия исчезала. Через две-три недели она появлялась опять: ночной призрак, прозрачный, гиблый, хохочущий надо мной и несчастным неудачником Беталоком Зоком…

В третьей больнице врач долго и больно мял и тискал мне шею. «Милочка, да у вас щитовидка не в порядке! Отсюда и аритмия! Лечите-ка щитовидную железу – и будет вам счастье! Вот вам телефончик. Лучший эндокринолог города! Прием – тысяча рублей!» Я пила препараты йода, регулярно приходила к эндокринологу и незаметно, по совету врача, совала ему гонорар в оттопыренный карман халата.

В четвертой больнице мне написали в эпикризе: «Идиопатическая форма мерцательной аритмии».

– А это не от слова «идиот»? – испуганно спросила я.

Мне объяснили, что так именуется диагноз, когда нельзя установить причину болезни.

А после выписки был снова дом, и снова два дня я жила, а на третий – опять умирала, и муж опять вызывал «Скорую», и смотрел на часы, и сжимал мои руки, и шептал: «Да что же это такое! Что же это такое!»

Я себя берегла. Лелеяла.

Я сидела сиднем, а чаще лежала, как на лежбище тюлень. Мягкие подушки, много подушек, чтобы лежать высоко, чтобы сердцу легче было. Мне сказали: от сердца помогает шоколад; и я ела шоколад сколько влезет – и шоколадные плитки, и коробки шоколадных конфет, а внутри – ромовая или коньячная начинка, это очень вкусно, это такое наслаждение. И как же не встряхнуть свое бедное сердечко хорошим заморским чаем, а к чаю-то надо вкусненький торт или сдобный крендель, как же чай-то без сладостей: мед, варенье, цукаты! Ну как больному человечку не побаловать себя!

Муж покупал мне, вечно печальной, вкусные вещи. Я сама себе их покупала. Я вставала с постели, принимала душ и ела вкусности.

Пусть я больная! Зато я наслаждаюсь! Зато чудесная конфетка мне приносит радость!

Я шла по улице и задыхалась. Проходила пять, десять шагов – и останавливалась. Я не могла пройти пятьдесят метров до трамвайной остановки, чтобы на этом пути не отдохнуть раз пять. Ловила ртом воздух, как рыба. Муж держал меня под руку. На его лице я читала черные письмена страдания и терпения.

Зеркало отражало больное, с мешками под глазами, женское лицо, уже сильно похожее на лицо толстой, круглой старушки. Синие тени, двойной, нет, уже тройной подбородок. Щеки с затылка видно. Живот, боже, какой же живот! Холодец. Трясется. А руки! Бревна. А ноги, если присмотреться, уже отекают. Сердце не тянет. Ему трудно гнать кровь по большому, день ото дня грузнеющему, оплывшему телу.

В кардиодиспансере аритмолог снимал мне кардиограмму за кардиограммой. Навешивал мне на грудь монитор, и сутки я ходила, ела, сидела, лежала с ящичком под мышкой, и умный ящик записывал, как бьется мое сердце.

«Плохо оно бьется у вас! Непорядок!»

Аритмолог вел меня к городской кардиозвезде. Кардиозвезда выстукивала, выслушивала, разглядывала, как брильянты на витрине ювелирного магазина, мои бесчисленные кардиограммы и эхограммы. «Операция! Только аблация. Аблация, и больше ничего не спасет!» Твердый почерк, железная рука. Подпись, печать. «Направление на операцию. Благодарите Бога, что на ноябрь есть места! Ведь бесплатно! По федеральной программе!»