– Помочь? – предложил мимоходом Ланкастер.
Рита и Моника справились быстрее меня. Я, чувствуя себя полным дураком и матерясь вполголоса, наконец затянул ремень на левой ноге, поднялся.
– План такой! – Ланкастер бодро хлопнул в ладоши.
Он был без перчаток и шапки, в кургузой кожанке поверх фланелевой рубахи, расстегнутой до третьей пуговицы.
– Идем на восток. Огибаем Ведьмину падь. Это мили полторы. Выходим к реке у Бобрового затона. Идем вдоль реки, полмили где-то, там прошлой зимой я приметил берлогу.
– Ну, не-ееет! – Моника замахала малиновыми варежками. – Только не в берлогу!
– От реки движемся вверх на север, – Ланкастер не обратил внимания на кокетливый писк Моники. – Потом выходим через сосновый бор, делаем крюк и возвращаемся сюда. К машине. На все про все – часа три.
Гуськом – Ланкастер, Рита, Моника и я в хвосте – мы вошли в безмолвный лес. Равнодушно и размеренно захрустел наст. Клены и дубы казались мертвыми – кора в инее, стеклянные ветви – сама мысль, что через четыре месяца на этих ветках проклюнутся – ярко-зеленые, сочные липкие листья, казалась нелепой.
Все вокруг было мертво, скучно, бесцветно.
Настроение портилось. Я с неприязнью разглядывал спину Моники – она, косолапя, старалась ступать след в след, беспечно отпуская хлесткие ветки, от которых я уворачивался с медленно закипающим раздражением. Меня совершенно не интересовал этот мертвый лес, мне было все равно, чем отличается канадский клен от клена красного, мне было плевать, какой именно зверь оставил следы на снегу, куда и зачем этот зверь направлялся.
Я потащился с ними из-за Риты.
Которая, впрочем, не обращала на меня никакого внимания.
Зацепившись за сук, я сбился с шага, снегоступ застрял и расстегнулся. Стараясь удержать равновесие, я шагнул в сторону и провалился по пояс. Штанина задралась, колючий снег полез внутрь сапога. Цепляясь за ствол, я попытался подняться, ветка сломалась, и я завалился на спину.
Кораллово-красный капюшон Моники, похожий на дурацкий колпак, покачиваясь, уплывал все дальше и дальше.
Три с половиной года назад, в конце мая, я ушел от своей жены.
Мы прожили вместе двенадцать лет без двух недель, прожили вполне сносно, порой почти счастливо. Вспоминаются тихие вечера с янтарным светом старых абажуров, пресные ужины в скучных ресторанах со степенными коллегами, вернисажи каких-то занудных художников…
Я ушел к своей бывшей студентке, которая была вдвое моложе меня.
За день до этого я сидел в приемной у дантиста и листал цветной журнал. Печатной продукцией этого пошиба был завален низкий столик у окна: там было несколько замызганных номеров «Мы» – про жизнь известных людей, с порнографией для автоманов – с развратными снимками шикарных лимузинов и порочных гоночных машин, пестрая дребедень про тряпки и про правильное сочетание цветов в интерьере.
Я листал издание, относящееся к классу «мужских журналов». Пуританская эротика, похожая на рекламу неважного женского белья, мастер-класс по смешиванию коктейлей с текилой, нудное интервью с неизвестным мне телеперсонажем, ботинки, часы, что-то про одеколоны.
Меня привлек ярко-красный заголовок «Твоя жизнь: что еще надо успеть».
Подход был утилитарный – статья состояла из тридцати шести пунктов и предварялась подзаголовком, похожим на предупреждение на сигаретной пачке:
«Тридцать шесть фантастических идей, неожиданных возможностей, опасных приключений и откровенно дурных советов, которые ты можешь воплотить в жизнь, перед тем как сыграешь в ящик. Редакция не несет никакой ответственности за последствия твоих действий».
Содержание оказалось пошлым.
Некоторые советы были просто глупыми. Под номером четыре мне советовали оставить в ресторане чаевые, размер которых мог бы испортить мне настроение. Советовали пострелять из «глока». Еще была идея – выбрать двух друзей и отправиться с ними путешествовать в дикое место. Степень дикости места в статье не определялась.
Пятнадцатый номер предлагал добровольно остановиться и помочь поменять колесо незнакомцу. В скобках было добавлено – мужского пола.
Семнадцать – разожги костер в лесу и переночуй рядом.
Двадцать два – возьми гитару, иди в метро и «напой» себе на ужин.
Мне понравился тридцатый пункт: «Выйди в океан и иди под парусом без остановки три дня и три ночи в любом направлении». Понравился концептуально, как идея, поскольку яхты у меня не было и не предвиделось.
Пункт тридцать пятый озадачил: «Попробуй любить кого-нибудь, кроме себя».
Я задумался, перевернул страницу.
Прочитал последний пункт, тридцать шестой.
В коридор выглянула медсестра и пригласила меня к доктору. Мне показалось, что приемная, весь этаж, все здание чуть качнулось, словно раздумывая: ухнуть ему вниз или нет.
Я перечитал тридцать шестой пункт еще раз и отложил журнал.
Не дыша, поднялся. Тихо ступая, словно боясь оступиться, вышел в холл и вызвал лифт.
Пункт тридцать шестой гласил: «Начни жить, сукин сын. Начни сегодня».
Я никогда не употреблял наркотики, трава, разумеется, не в счет. Следующие три месяца моей жизни слились в восхитительный полет – оказывается, если падать с большой высоты, то можно убедить себя, что ты летишь. Это работает вплоть до момента соприкосновения с землей. Впрочем, об этом нюансе я не думал.
Я вообще тогда не очень думал, эмоции и инстинкты отлично заменили нудный мыслительный процесс, мой потасканный организм неплохо функционировал на смеси адреналина с тестостероном. Я сбросил восемь фунтов, стал поджарым и смуглым, сбрил профессорскую бородку, а после сгоряча побрил и голову. Когда череп загорел, я стал напоминать отставного велогонщика, уволенного за применение допинга.
Те три месяца, три восхитительных, безумных месяца, сто лучших дней моей жизни, я постарался забыть, вычеркнуть. Чтобы мысленно вернуться туда, нужно пройти через такую толщу боли, такую толщу вины, что легче удавиться. Жизнь безусловно устроена на принципе равновесия: затертое «за все надо платить» обретает выпуклость и блеск, когда неожиданно оборачивается своим шершавым боком лично к тебе.
Мы охотились на акул у острова Мауи, ныряли с аквалангом и рыскали по затонувшему испанскому галиону возле Тортуги, прыгали с парашютом где-то в дельте Амазонки, продирались сквозь джунгли Коста-Рики, где самым ядовитым зверем оказалась мелкая изумрудная лягушка: ее кожа выделяет яд такой силы, что достаточно дотронуться – и летальный исход гарантирован через пятнадцать минут.
Противоядия нет.
Вспоминается безумное путешествие по Тунису на дрянном джипе, особенно ночь, когда мы остались без бензина на заброшенном шоссе на полпути к Сахаре…
Двадцать первого августа мне позвонили из госпиталя и сообщили, что моя жена попала в аварию. В ее страховке я по-прежнему значился как ближайший родственник. Двое суток она пролежала в коме, а после тихо умерла.
Начались мрачные хлопоты, я вернулся в свой бывший и очень пустой дом. На похороны потянулась родня, знакомые. Я бесшумно бродил по пыльным комнатам, трогал ее вещи, осиротевшие и хмурые; казалось, что даже мебель поглядывает на меня с презрением.
Меня добило, что никто не знал, что я от нее ушел.
Она никому, никому не сказала, что я ее бросил.
Они звали меня дуэтом – Ланкастер баритоном, Моника сопрано. Голоса Риты я не расслышал.
Барахтаясь в сугробе, я отозвался. Крикнул, что иду.
Человек на удивление беспомощен в глубоком снегу: я кое-как дотянулся до осины, выпрямился, пристегнул чертов снегоступ. Снег, набившийся в сапог, начал таять.
– Куда же вы… – игриво протянула Моника, – запропастились, а?
Ланкастер мельком, как учитель на двоечника, взглянул на меня. Рита, присев на корточки, пыталась сфотографировать телефоном что-то на снегу.
Какие-то следы.
– А что, тут сигнала нет? – Рита, выпрямилась, вытянула руку с телефоном вверх.
– Тут вообще ничего нет, – засмеялся Ланкастер. – Вон там – канадская граница, за той сопкой, где две сосны, видите? Оттуда на север – миль двести глухой лес. Почти до самого Квебека, – он бодро потер ладони. – Ладно, пошли дальше!
Теперь Моника время от времени оглядывалась, должно быть, проверяла: не потерялся ли я опять.
Шагали бодро, я смирился с промокшим носком. Даже начал попадать в общий ритм.
– Ага! – Ланкастер остановился, поднял руку. – Так… Что у нас тут… Ну-ка, ну-ка, поглядим.
Он присел на корточки, поманил нас жестом. Мы обступили его. На снегу валялся какой-то мусор, непонятная шелуха.
– Какие мысли, какие идеи, следопыты? – Он задорно оглядел нас. – Кто тут наследил?
– Белка? – неуверенно предположила Рита. – Или птица?
– Не просто птица! – воскликнул Ланкастер. – Это черноклювый королевский дятел, третий по величине в отряде дятлообразных. После тукана и большого мюллерова дятла. Размах крыльев – три фута!
Он развел руки.
– Дятел? – Моника сделала круглые глаза. – Во дела!
У толстого клена на снегу желтела светлая стружка – тугие завитки, как от крупной дрели. Я задрал голову, весь ствол был в дырах, напоминавших овальные дупла. Я зачем-то постучал по клену, звук получился полый.
– Да, дерево мертвое, – Ланкастер тоже стукнул в ствол кулаком. – Когда дерево начинает болеть, появляются муравьи, жуки-точильщики. Они поселяются под корой, выедают ствол изнутри. Вон, дупла идут почти до верхушки: значит, колонии муравьев оккупировали весь ствол.
– Именно муравьи? – спросил я. – Может, жуки?
Ланкастер легко нагнулся, поднял с земли стружки, разложил на ладони. Достал из кармана складную лупу.
– Муравьи, – сказал он. – Поглядите сами.
Среди древесного мусора чернели трупы муравьев, расчлененные, но вполне узнаваемые. Их головы были удивительно похожи на противогазные маски.
– Хитиновый покров не разрушается желудочным соком, то, что вы видите – это внешний, так сказать, скелет насекомого.