Он замолчал.
Повернувшись к замерзшей реке, мы стояли и слушали.
В этом утробном рокоте мне вдруг почудилась какая-то тайная угроза. Действительно, Рита была права: звук напоминал надвигающуюся бурю. Это был тот случай, когда приближающуюся опасность ощущаешь на уровне животного инстинкта. Небо посерело и навалилось на макушки сосен на северном берегу. Стало зябко, я достал из кармана шапку, натянул до ушей.
– Тут была земля могикан, на западе жили гуроны. – Ланкастер откашлялся в кулак. – Река представляла особую ценность: краснокожие ведь так и не изобрели колеса, поэтому передвигались пешком или на лодках.
– Могикане? – спросил я. – Это из Фенимора Купера?
– Да, «Зверобой», «Следопыт» и прочее. Не знаю, как там насчет литературы, но относительно биологии у меня к нему серьезные претензии. К Фенимору.
– С литературой там тоже неважно. Каждая вторая сцена открывается с того, что герой слышит, как «где-то рядом, в темноте, хрустнула ветка». И сразу после…
Я запнулся.
До нас донесся вой.
Моника и Рита настороженно посмотрели на Ланкастера.
Звук напоминал вой собаки.
– Койот, – успокоил девушек наш проводник. – Не волнуйтесь, барышни.
Ланкастер посмотрел вверх, потом на часы.
– Ну…
– А вот там что? – перебила его Моника. – Как будто жилище чье-то, хижина какая-то.
Она указывала малиновой варежкой на небольшой затон – там изо льда торчала остроконечная крыша вроде деревенской хаты.
– Бобры! – оживился Ланкастер. – Это бобровая крепость. Канадский бобер – удивительный зверь! У него самая высокая плотность шерсти на квадратный дюйм: семьдесят тысяч щетинок, представляете? Когда он ныряет, его кожа остается сухой, влага не проникает сквозь шерсть.
– Смотрите, там настоящая плотина! – Моника, загребая снегоступами, кособоко побежала к затону.
– Пошли! – махнул рукой Ланкастер. – Там, должно быть, ручей. Бобры обычно устраивают запруды в таких местах.
Из снега в строгом порядке торчали остроконечные бревна внушительного диаметра. Картина напоминала какую-то фортификационную конструкцию – варварскую, но сработанную на совесть.
– И это все бобры? – Моника изумленно остановилась. – Зубами?
Она достала карманную камеру, блеснула вспышкой. Отошла, сделала еще снимок. Подошла вплотную, стала почти впритык фотографировать бревна, похожие на карандаши, заточенные старательным, но неумелым великаном.
– Зубами! Надо же! – восторгалась Моника. – Игорь, сфотографируйте нас с Ритой!
Она протянула мне камеру.
– Там большая кнопка. Рита, иди сюда! – Моника обняла ее за плечи, выставила белые зубы.
Я нажал на большую кнопку. Затвор щелкнул.
– Давайте еще, чтоб вот эти столбы замечательные попали в кадр. Их видно, Игорь? Столбы видно?
Я отошел назад, захватил в кадр столбы. Сфотографировал.
– Давайте теперь с бобровым домиком! Рита! Давай с бобровым домиком!
Моника, переступая снегоступами, боком спустилась на лед и обошла «бобровый домик» – сучья, собранные в конус двухметровой высоты.
– Рита, иди сюда!
Рита явно была не настроена фотографироваться. Она отмахнулась, делая вид, что поправляет ремешки креплений.
– Ланкастер! – не унималась Моника. – Идите тогда вы сюда. Бобровый домик видно? Игорь! Я вас спрашиваю.
Я мотнул головой, послушно навел камеру.
– Погодите! – Ланкастер ловко спустился на лед. – Моника, погодите! Туда нельзя, там…
Он не договорил – раздался треск.
Гулкий, с мощным оттягом.
Звук был такой, словно сломалось что-то очень важное, чуть ли не земная ось.
Моника взвизгнула, снег под ней мгновенно потемнел, и она, будто цирковая кукла, вдруг сложилась гармошкой. Из грязно-лиловой полыньи торчала голова в остроконечном капюшоне и руки в ярко-малиновых варежках. Она, словно в агонии, суетливо и бессмысленно загребала руками снежную жижу и визжала.
Меня словно парализовало, я замер, продолжая пялиться в видоискатель камеры. От этого происходящее выглядело еще невероятней.
Ланкастер, не доходя трех шагов до полыньи, бросился на лед и, распластавшись как краб, быстро пополз по мокрому снегу к Монике. Она сорвала голос и теперь сипло выла на одной ноте. Ланкастер дотянулся, ухватил Монику за руку. Ладонь выскользнула, Ланкастер отбросил варежку. Подполз ближе, вцепился в рукав куртки.
Начал тянуть.
Казалось, что Монику там, под водой, кто-то держит за ноги и не пускает. Течение, догадался я, плюс снегоступы – они вообще как плавучий якорь…
Рита спрыгнула на лед и стала обходить полынью слева. Ланкастер, заметив ее, зарычал:
– Назад! На берег!
Рита испуганно застыла, потом медленно опустилась на корточки, прижав ладони к лицу.
Ланкастеру удалось вытянуть Монику до пояса, он что-то отрывисто говорил ей. Она, безумная, с раскрытым ртом и белыми глазами, помогала, отталкивалась свободной рукой ото льда. Рука беспомощно скользила по снежной жиже.
– Игорь! – услышал я крик Риты. – Сделайте что-нибудь!
– Господи, – пробормотал я. – Ну что? Что?
Я осторожно спустился на лед, вытянул из-под куртки шарф. Лег на живот и пополз к Ланкастеру.
Лед поскрипывал – мерзко, стеклянно, – мне казалось, что я ощущаю, как он прогибается под моей тяжестью.
Набросив шарф на снегоступ Ланкастера, я попытался завязать узел. Ланкастер обернулся, красный, с вздувшейся жилой поперек лба. Словно серый червь заполз под кожу.
Мне стало жутко – я слышал, как хрипит Моника, как в полынье утробно шумит река…
Это была быстрая река.
Я затянул узел. Другой конец шарфа намотал на кулак, сжал и стал ползком пятиться к берегу. Шарф натянулся. Уперев локти, я пытался тащить, но вместо этого сам скользил обратно к полынье. Тогда я лег на бок, нашел коленом опору. Мыча и матерясь, принялся наматывать шарф на кулак. Мне показалось, что я их начал вытягивать.
Не знаю, что произошло дальше.
Я услышал хруст, певучий и звонкий, словно кто-то сломал витринное стекло. Не разбил, а именно сломал.
В метре от меня зигзагом пробежала черная трещина. Из нее брызнула вода.
Льдина с Ланкастером встала на попа – за это мгновение я разглядел в толще застывшей воды голубые кристаллы, белые пузыри воздуха и крошечного малька.
Потом льдина перевернулась.
Стало тихо.
В полынье журчала река. Я не мог оторвать взгляда от быстрой маслянистой воды. Рядом, на мокром снегу, лежала малиновая варежка.
Я продолжал наматывать на кулак свой шарф.
Пошел снег. Мелкий, почти невидимый, он постепенно становился гуще, пушистей.
Северный берег побледнел, словно его затянули папиросной бумагой. Как в тех старых альбомах, где цветные репродукции непременно прокладывали полупрозрачной шуршащей бумагой, сквозь которую едва проступало изображение. В библиотеке моего деда было много таких книг. Они пахли теплым коленкором, пылью, типографским клеем. Когда отец привозил меня в Питер, я так любил обосноваться на ковре, разложить эти фолианты – энциклопедии и альбомы – и неспешно листать их. Медленно, медленно, словно во сне, переворачивать страницы, разглядывать старые гравюры и офсетные оттиски. Именно в этой медлительности, я думаю, заключалась магия процесса.
Не знаю, сколько прошло времени.
Снег медленно падал, я снял перчатку и подставил ладонь. Снежинки опускались, таяли и исчезали. Точно так же они исчезали в черной воде полыньи. Касались поверхности и исчезали. Мокрый снег вокруг постепенно покрылся белым, белым занесло трещины. И лишь полынья, как заколдованная, оставалась черной.
Рита сидела на корточках, прижав ладони к лицу, словно пыталась заглушить крик. Она тоже смотрела на темную воду. Ее шапку и плечи засыпало снегом.
– Почему прорубь не заносит? – тихо спросила она.
– Течение, – я стряхнул снег с ее куртки. – Надо идти.
Она подняла на меня глаза.
– А как же… – она показала взглядом. – Как же?..
Я опустился на колени, обнял ее за плечи. Она всхлипнула, уткнулась мне в шею. Я сидел спиной к реке, не видеть эту проклятую полынью уже было облегчением. Моя рука механически гладила Ритину куртку.
– Как я скажу ее матери? – я ощутил на шее горячее дыхание Риты. – Господи…
Я прижал ее к себе еще плотнее, будто это могло что-то изменить.
– Отец умер в прошлом году, – Рита шмыгнула носом. – Мать совсем расклеилась. И она взяла ее к себе. К себе жить взяла. Мать нестарая… Сколько ей? Просто расклеилась… Совсем. Господи…
Рита заскулила, совсем по-детски. Мне этот детский плач показался смешным – и я подумал, что схожу с ума.
– А я в детстве тоже почти утонула. Почти… – проговорила Рита мне в шею. – Там озеро было… Мы с сестрой на баллонах плавали. Такие резиновые, черные, от машин. А потом…
Она замолчала, мне казалось: я слышу шорох, с которым снег ложится на землю.
– Это не страшно… и не больно, – продолжила она. – Сначала страшно, когда еще хочешь жить. Тут очень важно вовремя понять. Понять и решить. Я так все отчетливо помню… Опускаешься, будто паришь. Плавно, плавно, плавно. А сама невесомая, словно тебя уже и нет. И звуки тают, едва доносятся. Кто-то кричит, собака лает… Сквозь воду небо видно, облака, солнечные зайчики по волнам. А тебя уже нет. Вообще…
Она прерывисто вдохнула и сказала тем же тоном:
– У меня ноги окоченели.
Я никогда раньше этого не делал. Наверное, сработала генетическая память. Я быстро расшнуровал ее ботинки, стянул вместе со снегоступами. Снял носки, сунул их себе за пазуху. Зачерпнул снег, растер пятки. Потом начал тереть шарфом. Рита молча наблюдала, словно это происходило не с ней, а с кем-то посторонним.
– Лучше? – спросил я, завязывая шнурки.
Она кивнула.
– Надо идти, – я встал, натянул перчатки.
Она поднялась, огляделась.
– А куда?
Я тоже огляделся.
Начало смеркаться, берег, река, заснеженный лес – все вокруг из белого стало лиловым. Я украдкой взглянул на часы.