Как я любил тебя — страница 25 из 79

— Этот нечестивый пес только что нанялся к нам слугой. Он вроде бродяги: знает обо всем, но ничего не умеет. Нам придется потерпеть его у себя до осени, пока мошенник Исмаил не вернется из Текиргела.

Урума взглянула на меня приветливо и улыбнулась. Улыбнулся и Урпат. Оба улыбнулись мне так, как улыбаются собаке, которую захотят — приласкают, захотят — и палкой ударят. Я подумал, что было бы совсем не трудно завоевать их доверие. К чему оно мне, я придумать не успел и улыбнулся им попросту, обычной человеческой улыбкой. Урпат заметил:

— А у нечестивой собаки большие зубы. Как у волка.

— Да, — со смехом подхватила Урума, — зубы как у волка, только он не волк, а нечестивая собака.

В ответ я сказал:

— Что поделаешь!.. Таким уж родился…

Селим Решит кивнул головой и глубокомысленно изрек:

— Человек рождается на свет таким, каким ему суждено родиться.

Все трое снова замолчали. Молчал и я. Молчал и внимательно их рассматривал. Я всегда внимательно присматривался к людям, у которых приходилось служить. Мне хотелось запомнить их на всю жизнь. Это одна из многих моих причуд. Хотелось запомнить тех, кто сказал мне доброе слово, а тем более тех, кто издевался надо мной или бил. Теперь я смотрел главным образом на Урпата. На него мне было бы жалко и плевка — низок ростом, пучеглаз, грязен и кривоног. Я счел, что он просто уродлив. Напротив, татарочка с первого взгляда пленила меня. Я не шучу, она действительно меня пленила! Да и могло ли быть иначе, о господи?! Высокая и тонкая, как тростинка, а глаза зеленые, цвета травы. Чтобы раскачать такую тростинку, хватило бы легкого дуновения. Но в тот добруджийский вечер в том убогом татарском селе царило безветрие. Насыщенный пылью воздух был угнетающе неподвижным, липким и раскаленным, хотя солнце, утомленное долгой дорогой, уже закатилось.

Урпат вскоре скрылся в доме. Урума, словно бы случайно, осталась во дворе. Она посмотрела на меня раз, посмотрела другой. Потом, смутившись моего ответного взгляда, стала смотреть нарочито в сторону. И долго — увы! — не поворачивала ко мне своего желтого и круглого, как луна, лица. Татарин приказал:

— Эй, нечестивая собака, слушай, что скажу: завтра на рассвете Урума покажет тебе пастбище, где обычно пасутся мои кони. А теперь ступайте и как следует напоите коней.

Это приказание относилось не только ко мне. Оно относилось также и к Уруме. Кони тем временем сгрудились в глубине двора. Они уже не кусали друг друга, а только обмахивались хвостами. Большинство было рыжей масти. Я заметил лишь несколько коней с шерстью черной как деготь. Все они были низкорослые, крепкие, с длинными гривами и хвостами. Неугомонные жеребята и двухлетки играли чуть поодаль, гоняясь друг за другом. В углу двора жеребец Хасан теснил молодую кобылку, обнюхивал ее и тихонько ржал, словно напевал ей любовную песнь.

Мой хозяин ушел в дом вслед за Урпатом. Урума поборола свое смущение и вновь обрела голос:

— Пойдем со мной. Кони не пили с утра. Их нужно скорей напоить.

Она пошла впереди. Я, не сводя с нее восхищенных глаз, устремился следом, словно меня пригласили отворить врата в райские кущи аллаха и пожаловать внутрь. С первых же шагов мой недуг напомнил о себе, но я старался хромать как можно незаметнее. Однако ничего не вышло! Мне стало противно. И стыдно. Противно за себя, за самого себя. А стыдно — перед Урумой.

Двигаясь таким манером — я, слуга, на шаг позади своей госпожи, — мы оказались в передней части двора, вблизи выхода. Там был колодец с воротом. На конце конопляной веревки висел высохший бурдюк из бычьей кожи. Судя по длине веревки, колодец, как и повсюду в сухих и каменистых степях Добруджи, был страшно глубок. На длинной широкой колоде для водопоя, что лежала рядом, виднелись высеченные долотом знаки, которые сначала показались мне непонятными. Присмотревшись, я сообразил, что поилкой для татарских коней служит греческий саркофаг — наверное, его извлекли во время каких-то раскопок из укромного убежища в этой жесткой земле.

Татарин больше не показывался, зато появился Урпат — он весело прыгал, грызя какие-то сладости и поигрывая треххвостым арапником. Потом принялся быстро и ловко крутить арапник над головой и оглушительно щелкать. Глаза его блестели. От возбуждения татарчонок оскалил зубы. В сгустившихся сумерках он был похож на маленького косоглазого и кривоногого божка, которому доставляет удовольствие громом и молнией устрашать и запугивать простых смертных. Однако лошади, знакомые с арапником Урпата, нисколько не испугались, а спокойно направились к желобу, тесня и отталкивая друг друга. Урума погладила по спине подошедшего к ней Хасана и сказала:

— Ты, слуга, будешь досытавать из колодца воду, а я помогу тебе опрокидывать бурдюк в поилку.

В устах юной татарки румынские слова, даже слегка искаженные и исковерканные, звучали прелестно. Я оперся о край сруба и выдернул упор, удерживавший колесо. Бурдюк ухнул в пустоту колодца. Я услышал, как он шлепнулся о поверхность воды и забулькал, наполняясь влагой.

— Теперь верти колесо в обыратную сторону.

— Знаю, хозяйка. У нас, в Делиормане, тоже немало колодцев с колесом и бурдюком.

Я счел неуместным рассказывать ей, в какой приблизительно стороне находится Делиорман. Ей, наверное, это было вовсе неинтересно. Сказав себе: «С богом!», я напряг силы и начал вращать ворот. Большой, наполненный водой бурдюк был очень тяжел. Я согнулся так, что затрещало в спине. Закололо в пояснице. На лбу выступил пот. Но я не сдавался. Урпат, которому уже случалось видеть за этой работой других слуг, смотрел на меня и ухмылялся. Урума тоже глядела на меня, словно оценивая мои силы. Я невольно застонал и стиснул зубы. Бурдюк поднялся над краем колодца. Урума схватилась за него. Приказала мне:

— А теперь отпусти колесо.

Я отпустил. Татарочка опрокинула бурдюк. Жеребец Хасан, кусаясь направо и налево, протиснулся вперед. У лошадей, как и в людском обществе, все зависит от зубов. Как и у нас, у лошадей побеждает самый зубастый, самый сильный.

«Учись, Дарие, учись и не забывай науку».

Те из коней, которым удалось пробиться к поилке, принялись жадно пить чистую студеную воду. Я взял из рук Урумы опорожненный бурдюк и снова опустил его в темную и прохладную пустоту колодца. На этот раз Урума не произнесла ни слова. Я тоже молчал. Лошади, уже утолившие жажду, не торопились отрывать морду от воды. Но Урпат отогнал их арапником и отвел за дом. Жеребца Хасана, который оказался самым нахальным и упрямым, татарчонку пришлось огреть арапником несколько раз. Понемногу к желобу удалось протиснуться и всем остальным томившимся жаждой лошадям.

Больше часа, весь в поту, стиснув зубы, я таскал из колодца воду. Каждый мой мускул ныл от напряжения. Под конец боль в мышцах притупилась. Я их больше не чувствовал. Работал быстро, охваченный совершенным отчаянием, мне почему-то казалось, что я никогда не смогу натаскать воды на весь табун. Но вот кони напились. У колоды оставались лишь несколько жеребят, однако им уже хотелось не столько пить, сколько резвиться. Урпат дважды щелкнул арапником, потом огрел их рукояткой и прогнал прочь. Урума спросила:

— Ты не устал?

Я солгал не моргнув глазом:

— Еще нет, хозяйка. Мог бы даже все сначала повторить.

Она не поверила. Засмеялась. Засмеялась и повернулась ко мне спиной. Повернулась спиной и ушла. Вместе с ней ушел и Урпат. Закат уже давно догорел. Я поднял глаза и обрадовался, увидев над татарским селом Сорг небо, милое моему сердцу, — подернутое дымкой и усыпанное звездами. Земля была как земля, а небо оставалось неизменно прекрасным, даже когда покрывалось свинцовыми тучами. Небо было прекрасным, и мне было хорошо. Хорошо? Я хотел сказать: «Пусть так же хорошо будет моим врагам», но передумал. Врагам моим следовало пожелать более жестоких мук.

В тишине, которая между тем опустилась на землю, было слышно, как на западе, за околицей села, словно вековечный лес, шумит море. Я вспомнил, что у меня от жажды только что першило в горле. Нагнулся над желобом и стал пить воду — точно так же, как пил Хасан и другие кони. Напился и, пожалуй, даже перепил. В раздувшемся животе заурчало. Опять татарочка! В прозрачных, редких сумерках было видно, как она возится возле дома. С легким раздражением в голосе я крикнул ей:

— А где же мне спать, хозяйка?

Я был их слугой. И не стоило тратить на меня лишних слов. Возможно, она считала, что и так слишком много со мной разговаривала. Обернувшись, показала рукой на сарай, крытый соломой пополам с чертополохом. И исчезла в доме, где светилось только одно окно. Я заковылял, куда мне было указано. В сарае на утоптанной земле валялось несколько заскорузлых овчин. Я растянулся на них. Вытянулся во весь рост, так, что хрустнули кости. Натруженные мускулы отошли и ныли, словно меня избили кольями. От усталости или от голода — а возможно, от того и от другого — глаза заволокло пеленой. «Теперь надо уснуть, — сказал я себе, — примириться с судьбой и уснуть». С судьбой я примирился легко, а вот заснуть не мог. Я звал сон. Но вместо него неслышным кошачьим шагом подкрался татарчонок. Он ухмыльнулся и, как собаке, швырнул мне черствую горбушку хлеба и кусок жареной баранины. Я поймал их на лету. Потом приподнялся и, полулежа, стал есть. Голод утих. Я снова вытянулся на жестких овчинах и стал думать об Уруме.

Прошло немало времени. Должно быть, богородица сжалилась надо мной. Пошарила и отыскала толику сна. И послала мне. Снизошедший сон тотчас смежил мне веки. А уж заснув, я спал долго. Ничто не тревожило мой покой, и я не заметил, как промелькнула ночь. Проснулся на рассвете — кто-то тянул меня за ногу.

— Эй!.. Ленк!.. Ленк!..

Я понял: это Урума, и для нее я отныне Ленк. Таким именем соблаговолила окрестить меня моя юная хозяйка — Ленк, то есть Хромой. Я обрадовался. Это имя не могло прийти ей на язык прямо сейчас, вдруг, ни с того ни с сего. Она думала обо мне ночью. Может быть, она всю ночь не сомкнула глаз. Всю ночь думала обо мне. Только обо мне. А что, если… Что, если я обманываюсь?..