Как я любил тебя — страница 3 из 79

ожно и так рассудить: если дать бабе волю поступать как вздумается, то кто знает, глядишь, и появится на прорехе заплатка, глядишь, туда залетишь, куда и во сне не заглядывал. Раз терпит ее господь, может, и затяжелеть поможет, и принесет она в дом достаток, а в колыбель — украшение.

— Что это у тебя за дерево во дворе?

— Персик.

— Когда ж ты его посадил?

— А я и не сажал.

— А кто сажал?

— Не знаю.

— Как же он у тебя во дворе появился?

— Может, шел мимо моего двора прохожий человек да нес полную шапку персиков. Съел один персик, а косточку через плетень бросил. Вот и выросло деревце.

— Значит, не твое это дерево, человече! Не ты его сажал, не тебе и плоды собирать.

— Нет, мое это дерево.

— Как же так, человече? Откуда ж оно твое, если не тобой посажено?

— Пусть не мной. Да выросло оно на моем дворе, расцвело на моем дворе. И плоды будут моими.

Мало ли что болтают на селе люди. Жене нене Михалаке до этого дела нет. Да и с чего ей тревожиться? Честно сказать — редкая баба без греха. А если поглядеть попристальней да посудачить с соседкой, то и ни одной не останется. Невестой принесла Нета в дом монисто с шестью золотыми. Пробежал год — один только годочек, — а золотых в ожерелье стало девять. Ожерелье из золотых монет не пустяк. Не у всякой женщины есть такое ожерелье. В любом доме оно — богатство, а уж в хате бедняка и подавно. Если дальше так пойдут дела — а почему бы и нет? — то золотой за золотым будут прибавляться к монисту Неты.


Тетушка Уцупер ворочается на постели. И спрашивает Дицу:

— А ты что скажешь, Дица? Так оно и будет?

— Нет, не бывать этому, — отвечает моя двоюродная сестра Дица, у которой заячья губа. — Поначалу золотые в ожерелье будут прибывать. А потом перестанут.

— Отчего же так, Дица?

— Состарится жена Михалаке, подурнеет. Какой дурак старухе золотой даст? Медную полушку и ту пожалеет.

Тетушка Уцупер смеется. Она довольна. Дочка ее людей знает. В жизни она разбирается лучше, чем я. В глубине души и я согласен с Дицей. Но злой бес меня подзадоривает испортить настроение тетке. Я возражаю:

— Говоришь, а сама не знаешь, что говоришь, Дица. Вот, к примеру, тетушка Уцупер куда как не молодая, а Лауренц Пиеле к ней так и льнет.

Дица молчит. А тетушка Уцупер вовсе и не сердится.

— Между мной и Лауренцем, Дарие, — любовь. Это страсть сейчас горит, а потом поминай как звали. Наша любовь и умрет вместе с нами. Ты еще зелен, Дарие, в любви ничего не смыслишь. Поймешь с годами. А может… Может, и никогда не поймешь. Не всякому дано в жизни сердечную любовь узнать.

Мама становится грустной-грустной.

— А мне ничего, — говорит она тихо-тихо, едва шевеля губами, — ничего мне не довелось узнать, окромя нужды да заботы.

Я чувствую, если тетушка Уцупер разговорится, маме сделается совсем грустно. А раз маме, то и мне тоже. Случается, что заходит к нам в дом тоска. Она к нам как человек заходит. Скрипнет дверь, и войдет. Не выпроводишь ее сразу, не прогонишь, так начнет она к каждому подсаживаться. На каждого грусть-печаль наводить. В глазах у тоски слезы стоят. Губы сухие, шершавые. Ходит она в черном платье. Черным платком повязана. А лицо у тоски угрюмое-преугрюмое…

И я, чтобы помешать ей, тороплюсь продолжать свой рассказ.


И вот осенью пришли крестьяне получать свою кукурузу в поместье Белиторь, а толстопузый помещик Гогу Кристофор поманил к себе Нету, махнув арапником с зеленой кисточкой, и говорит тихонько:

— Зайди ко мне, Нета…

Раз зовут, почему бы и не зайти? Дом рядом стоит. Ноги не отвалятся. Жена у боярина в Бухаресте — в карты играет, гостей принимает, вертопрахов, ветрогонов всяких. И у богатой барыни забот полон рот.

А бабы столпились возле бурта с кукурузой, подталкивают друг дружку локтем, перешептываются, дожидаются, когда Нета выйдет. Страсть как хочется разузнать, что да как и зачем ее помещик к себе позвал. Нета пробыла в доме помещика недолго. Вышла на крыльцо, одернула вышитый передник. Бабы к ней с расспросами бросились, окружили со всех сторон.

— Ну, каков он? Что за человек?

— Человек как человек.

— Зачем ты ему понадобилась?

— Низачем. Святые его давно от греха оберегают. Себе он не хозяин.

Нене Михалаке ничего знать не знал, ведать не ведал, а вечером привез домой телегу, полную кукурузы.

— Щедро, щедро рассчитался с тобой боярин, Михалаке!..

— А как же иначе? Я работал. Жена работала. До самого обмолота.

— Доброе сердце у боярина Гогу.

— Доброе-то доброе, — отвечал Михалаке, — только ведь надо иметь что давать.

Тяжело дышали волы. Телега, казалось, камнями нагружена. Михалаке шагал рядом с телегой, подгоняя волов, покрикивая на них, кнутом пощелкивая. А когда колеса увязали в грязи по самые ступицы, Михалаке яростно колотил волов по спине кнутовищем.

Веселая Нета шла за телегой. Подоткнув юбку, шла она, высоко задирая толстые мясистые ноги, и липкая грязь чавкала у нее под ногами. А позади Неты плелись все мы, накрыв головы рваными мешками. Сколько у нас в телегах кукурузы было — мер пять-шесть, не больше, И за такую малость мы гнули спины всю весну и все лето, до поздней осени. А вдобавок мы еще насквозь промокли под мелким, промозглым осенним дождем.


Рассказывал я, рассказывал, так что горло пересохло. И язык стал к нёбу прилипать.

— Устал, Дарие? — спрашивает меня тетушка Уцупер. — Ну, передохни…

— И впрямь надо отдохнуть.

— Отдохни, отдохни, сынок.

Я иду в сени. Выпиваю залпом ковш воды. Выпиваю второй. Живот полон-полнехонек. И сил прибыло. Стою молчу. Молчу и думаю: что же это за жизнь у нас в Омиде, да и в других селах по долине Кэлмэцуя? Разве это жизнь? Каторга и та лучше. Все от мала до велика нанимаются работать в поместье, ломают хребет от света до темна. А к своему клочку землицы и подойти не смей, покуда не вспашешь, не посеешь и не сожнешь хлеб у боярина. Жандарм следит в оба, чтобы ты заведенный порядок не нарушил. Писарь тоже о порядке печется. И примарь за порядком присматривает. Управляющий — тот прямо из кожи вон лезет, так ему порядок дорог. О помещиках и говорить не приходится. Заартачься кто-нибудь на селе, вздумай не выйти в поле на работу: мол, невмоготу больше, — и тут же урядник Никифор Буду с жандармами из Бэнясы прискачут да покажут тебе, какие у них сытые, сильные и холеные лошади, какие нарядные голубые мундиры. Попробуй им только слово поперек сказать, мигом скрутят в бараний рог. Только пикни…

Поздней осенью, под дождем со снегом, в мокром рванье, босиком, в грязи по макушку, дрожа и отбивая зубами дробь, кляня весь белый свет или тупо, ничего не соображая, собираешь помещичью кукурузу, таскаешь и сваливаешь в кучу в усадьбе возле амбаров. А потом приезжает боярин ее делить. А не захочет, то и не приезжает. И получишь ты свою долю кукурузы среди зимы. А может, совсем ничего не получишь. Помещик забирает себе три четверти урожая. Это как в бумаге записано да печатью в примарии припечатано: тебе по уговору положена четверть. Положена-то положена, да не получишь ни шиша. Почему? Да потому что год назад, рождественским постом, молоть тебе стало нечего. Жена ревет. Ребятишки орут. И ты скрепя сердце — куда деваться-то? — плетешься в усадьбу занять хлеба, если повезет, у боярина. А боярин над тобой покуражится, продержит голодного-холодного полдня на крыльце. Потом выйдет, будто случайно, и удивленное лицо сделает:

— Ах, это ты, Тудор?

— Я, господин Гогу.

— Ты зачем ко мне в усадьбу пожаловал?

— С просьбой нижайшею — мне бы кукурузы маленько, господин Гогу.

— А в канцелярии был?

— Был, господин Гогу.

— Сколько должен?

— Ничего не должен, господин Гогу, расквитался…

И тут боярин жаловаться начинает. Мол, и хлеба у него лишнего нет, и времена нынче тяжелые. Самому взять неоткуда. Как же последнее отдать? И точит, и точит… Так изведет, что у тебя от стыда корчи сделаются. Последним нищебродом, попрошайкой бесстыжим себя почувствуешь. Если мало ему этого покажется, назначит тебе через три дня прийти… А если раздобрится, то спросит:

— Так сколько, говоришь, тебе, Тудор, надобно?

— Мешка три, господин Гогу.

— Деньгами платить будешь или по осени из своей доли отдашь?

— У меня за душой ни полушки, господин Гогу.

— Ну осенью кукурузой рассчитаешься. Тогда и процент возьму.

Тебя ярость душит. Так и схватил бы боярина за шиворот да и подмел им широкий барский двор. Но ты низко кланяешься, благодаришь униженно — ради жены, ради детишек, чтобы с голоду не перемерли.

А время идет. На то оно и время, чтобы идти. Приходит срок расплаты. Вместо трех мешков кукурузы отдаешь девять. Когда девять, а когда и двенадцать. В наших краях кукуруза летом стеной стоит, на ветру, будто лес, шумит, и осенью ею хоть завались. Цена этой кукурузе грош ломаный в базарный день. Вот по этой цене и отдают мужики невеликие свои урожаи. А что поделаешь? Сборщик налогов над душой стоит, он ждать не любит.

— Плати! Плати! Не заплатишь, с жандармами приду под барабан!..

Кому ж приятно барабанную дробь у своих ворот слушать, голубыми мундирами любоваться да смотреть, как тащат из твоей хаты во двор скарб домашний — тюфяки да котлы для мамалыги, ведра да деревянные черпаки? Тоска смертная. Все продашь подчистую: и кур, и гусей, и кабанчика.

Расплатишься. Как сотворил господь землю, так и пошли по ней ходить сборщики налогов. Заплатишь налог и вздохнешь с облегчением — отвел беду. А в доме небось шаром покати? Как бы не так! А подстилка, на которой спишь? А блохи, что в ней притаились?


— Отдохнул, Дарие?

— Отдохнул, тетушка Уцупер.

— Ну тогда рассказывай дальше…


Странно мне, тетушка Уцупер, что вы, с тех пор как приехали к нам, ни разу нене Михалаке не видели. Рыжий он. Огромного роста и толстый. Таких толстяков у нас на все село только двое. А брат у него, Стэнике, напротив, щуплый и маленький. Да и не похожи они друг с дружкой. Будто и не братья вовсе. Посмотришь на нене Стэнике, и кажется, будто кто-то все время стоял над ним и стукал по макушке: не расти, мол, не расти, с тебя и так хватит. Нос у него острый и крючком, а глазки свинячьи, хитрые и слегка косые. Как глянет тебе в глаза, то не знаешь, на тебя ли глядит или в сторону. Себе на уме мужичок. Хочется ему и земли, и богатства. Он и невесту свою углядел на хуторе Виорика. Не то что другие — хвать из хоровода лапотницу и женился. Невесту он приискал с приданым…