— Ладно, Урпат, давай поборемся, только смотри, я очень сильный. Может случиться, что я тебя поборю.
— А ну как не поборешь, нечестивая собака! Я ведь тоже не слабенький. Вот возьму и поборю тебя.
Мы начали бороться. Играя, я разгорячился. В сердце вспыхнула страстная тоска по Уруме, желанье, которое загорелось в глазах, запылало на губах и опалило душу. Нет, я не любил Уруму. И Урума тоже не любила меня. То, что было между нами, не назовешь любовью. Что-то другое, но никак не любовь.
Я схватил Урпата в охапку, несколько раз приподнял его, сделал вид, что собираюсь шлепнуть оземь, а потом позволил ему повалить себя. Татарчонок взобрался на меня с ногами и, обнаглев, стал топтать мне живот. Я отругал его и отправил спать.
Вечером, когда мы с Урумой поили коней, я шепнул ей, что староста подарил мне пять леев и уговаривал отправиться пить и веселиться к гагаузкам, в Корган. Я думал, она рассердится. Но она не рассердилась. Напротив, засмеялась. Потом, сквозь смех, сказала:
— Поезжай, Ленк, поезжай. Веселись сколько душе угодно. Я слышала, там, в селе, есть трактир. Отправляйся в трактир, но гляди, не слишком напивайся, а самое главное — не прикасайся к тамошним девушкам.
— Напиться я не напьюсь, а вот насчет девушек…
— Помни, они все заражены дурной болезнью.
— Мне что-то не верится, Урума. Ты… ты, верно, хочешь меня напугать.
— Я хочу тебя уберечь, Ленк. Разве ты не заметил? Когда гагаузы работали у нас, их к дому близко не подпускали, а кормили из глиняных мисок — нарочно купили у гончара.
— Да, заметил. Только я думал, что так уж заведено.
— А когда гагаузы ушли, мама собрала миски и горшки, из которых они пили, и разбила. А черепки закопала глубоко в землю в дальнем углу двора, возле ограды.
— Этого я не знал…
Мы взяли арапники, отогнали лошадей от поилки и разошлись. Урума начала гоняться за Хасаном по двору и не успокоилась, пока несколько раз не огрела его как следует. Я недоумевал, зачем она это делает. И когда догадка пронзила мой ум, мне стало стыдно самого себя.
Ночь с субботы на воскресенье прошла тревожно. Мне казалось, что на мне кишмя кишат вши, и я до крови расчесал себе кожу. Измученный трудом прошедшего дня и бессонницей, я проснулся утром очень рано и, чтобы чем-нибудь заняться, принялся яростно подметать двор и чистить уборную. Незадолго до обеда я сел верхом на коня, который был для меня оставлен, но по пути в Корган завернул на пастбище. Урума лежала на песке. Мы перебросились всего несколькими словами, потому что Урпат торчал возле нас. Он вновь с нетерпением, тревогой и даже страхом напомнил мне о своей «свадьбе», срок которой приближался. Урума была грустна. Напоследок крикнула мне:
— Смотри, Ленк, не напивайся!
По дороге мне встретились жандармы из Тапалы. Я заметил их издали, но объехать уже не мог. На жандармах были голубые мундиры, они восседали на высоких, сытых, лоснящихся лошадях. Через плечо висели винтовки. Я поздоровался. Они ответили на приветствие, вскинув палец к фуражкам. Один из них спросил:
— Это ты работаешь у старосты из Сорга?
— Да, это я.
— Напомни старосте, чтобы заехал к нам. Да не с пустыми руками.
— Понятно.
Я обрадовался, что у них нет ко мне других вопросов, подхлестнул коня и через час легкой рыси по пыльной дороге оказался на месте. Здешнее село выглядело таким же невзрачным, как и татарское, но было значительно больше. Кирпичное здание примарии было крыто кровельным железом, находившаяся неподалеку школа — тоже. Колокола радостно возвещали конец службы, и гагаузы — грязные, с неопрятными бородами, годами не знавшими ножниц и гребня, — как раз выходили из церкви. В церкви мне делать было нечего. Я приехал в Корган не молиться и не бить поклоны. Я приехал веселиться. За этим отправил меня сюда мой хозяин Селим Решит. Не долго думая я устремился прямо к трактиру, спешился и привязал хозяйского коня у забора. Усевшись за стол, как посетитель, у которого водятся денежки, спросил стопку цуйки и маслин. Трактирщик подал то и другое. В скором времени низкий темноватый зал наполнился народом. Пришли мужики и пухлые, грудастые бабы, однако появились тут и тоненькие девушки, которым еще впору было играть в куклы. Под ногами у взрослых шныряли оборванные, сопливые ребятишки. Вошел и священник-гагауз. Его буйная, растрепанная огненно-рыжая борода ошеломила меня. Никогда прежде, с тех пор как живу на свете, мне не случалось видеть таких бород. Поражали и его круглые, навыкате голубые глаза. Вид у него был устрашающий. Таких священников я больше никогда не встречал: огромного роста, широкий в кости, косая сажень в плечах. Войдя в трактир, он сдвинул на затылок свою камилавку, вытащил из-за пазухи деревянную икону, поискал на стене давно знакомый гвоздь, повесил на него икону. И заговорил гнусавым голосом, нараспев:
— Прости мне мое прегрешение, святой Варнава, прости мне… Прости, что опять ввел тебя в этот притон веселия и разврата…
Он трижды перекрестился. И трижды, приподнявшись на носки, поцеловал икону, изъеденную по краям древоточцами. Напоследок вытаращил глазищи и грубо спросил:
— Ну что, святой Варнава, прощаешь ты мне мой грех или нет? Коли нет, то знай, апостолишка, что я пошлю тебя ко всем чертям.
Черно-желтый святой на иконе ничего не ответил. Но попу послышался какой-то ответ. Он снова трижды перекрестился. Трижды поднялся на носки и трижды поцеловал икону.
— Благодарю, святой Варнава, благодарю тебя… И будь здоров, святейший… Будь здоров… При жизни ты много страдал… Но я повеселюсь и за тебя. Много горя и бед выпало тебе на долю, прежде чем ты стал святым, святой Варнава!
Пока рыжебородый поп разглагольствовал, в трактире все стихло, слышалось лишь жужжание мух, что вились вокруг баранок, связками висевших под потолком.
— Ну а теперь, трактирщик, тащи цуйку… Старую крепкую цуйку, трактирщик…
— Старую, отец Трипон… Крепкую, отец Трипон. Мы ведь знаем ваши вкусы, отец Трипон.
— Мои вкусы? Нет, вкусы святого Варнавы, трактирщик. Я пью вместо святого Варнавы, трактирщик, только вместо святого Варнавы. Я и веселиться буду за святого Варнаву. Потому как святой Варнава просвещает мой разум. Потому как… святой Варнава помогает мне в трудную минуту. Потому как…
— Известное дело, отец Трипон. Вы пьете заместо святого Варнавы, а выпимши бывает ваше преподобие.
Отец Трипон пропустил мимо ушей глупую шутку трактирщика. Повеселев, принялся чокаться со всеми. Чокнулся и со мной.
— Послушай, — спросил он меня, — ты ведь слуга соргского старосты?
— Да, батюшка, служу у татарина.
— Что ж… Татарин тоже человек… Хоть и в церковь не ходит, и вина не пьет. Но с татарином из Сорга у меня особые счеты. Татарин из Сорга взял в услужение христианина…
— Я нанялся к нему по доброй воле.
— К тебе у меня никаких дел нет. А вот с татарином из Сорга мне придется свести счеты, хоть он и староста.
В трактире все пили ракию. Пили без меры и удержу. Пили, как я воду. Первые полчаса я, чужак, держался в стороне. Какие-то женщины — не молодые и не старые, не уродливые и не красавицы — неуверенно топтались неподалеку. Наконец от них отделились две, обе костлявые, долговязые, с большими, вытянутыми, как у лошадей, головами; они подошли и, хихикая, толкаясь локтями, стали прижиматься ко мне; одна из них сказала:
— Не угостишь ли нас вином, сосунок?
Они пододвинули стулья. Одна уселась справа, другая слева от меня.
— После угощения выбирай любую. Какая понравится. Мы друг на дружку не обижаемся. У каждого свой вкус.
— А разве у вас нет мужей?
— Есть. Да через час наши мужья упьются до бесчувствия и останутся здесь гулять до ночи.
Они показали мне своих мужей. Оба были статные, широкоплечие, с чирьями на шее, с обглоданными на четверть носами и с прыщами на губах. Им было наплевать, что я болтаю с их женами. К нашему столу тут же подлетел трактирщик, хотя его никто не звал. Гагаузки попросили ракии и баранок. Трактирщик взглянул на меня. Мой вид не внушал ему доверия. Спросил:
— Заплатишь?
— Сполна. Все до гроша.
— Покажи деньги.
Я показал ему серебряную монету. Он успокоился. Отошел. Быстро вернулся. Принес и поставил на стол огромную пузатую бутыль, полную крепкой ракии, три стакана, тарелочку маслин и четверть связки засохших, твердых, как камень, баранок. Гагаузки принялись грызть баранки. На маслины я даже не взглянул — одни косточки. Женщины тоже не удостоили их вниманием. Следуя их примеру, я принялся за баранки. Гагаузки выпили. Я не стал. Но делал вид, что пью. Цуйка лилась в глотки моих соседок легко, как постное масло.
— Твое здоровье, сосунок!
— Ваше здоровье…
Когда, по требованию отца Трипона, все поднялись, чтобы чокнуться еще и со святым Варнавой, висевшим на гвозде, в трактире появился человек, которого, по-видимому, никто не ждал. Это был пастух-горец в белых домотканых штанах, плотно облегавших ноги, и в немнущейся шляпе с маленькими полями, сдвинутой на затылок. Высокий ростом и красивый собой.
Как глаза у него —
Вишни спелые.
Как усы у него —
Перья ворона.
Как лицо-то его —
Цвета колоса.
И без того стройный стан пастуха был туго перехвачен широким, кожаным поясом с бляшками. На ногах — постолы с кисточками, а за поясом, напоказ, нож с костяной рукояткой. Пастух бережно прижимал к себе огромную волынку с уже раздутыми мехами.
Собравшиеся были очень рады новому посетителю.
— Пинтя пришел… Пинтя пришел…
— С волынкой… Волынку принес…
— Где твой осел, а, Пинтя?
— Привязан у изгороди.
— А почему ты его не взял с собой в трактир?
— Осел не в духе. Сегодня он не станет пить ракию. Сегодня мне придется пить ракию одному.
Пинтю обступили со всех сторон.
— Давненько ты не показывался у нас, Пинтя.
— Сказывали, будто ты помер, Пинтя.
— Добро пожаловать, Пинтя!