Как я любил тебя — страница 39 из 79

— Ленк… Жизнь так чудесна…

— А разве я когда-нибудь говорил, что нет?

— Не знаю, говорил или нет, но ты какой-то горький, Ленк, горький, как белена. И мне кажется, что я тебя уже не люблю, Ленк.

— Совсем не любишь?

— Я бы не сказала, что совсем, но чувствую, что уже не люблю тебя так, как любила тогда, вначале.

Меня охватила жалость. Больше чем жалость. Я молча кусал губы. Кусал до тех пор, пока не ощутил вкус крови. Долго молчал. Бушевало море. Хлестал дождь. Мы теснее прижались друг к другу. Казалось, мы слились в одно существо. Мои губы дрогнули и стали сухими. Я спросил:

— Урума, а с каких пор ты не любишь меня, как тогда… Как тогда… вначале?..

Она просунула руку мне за спину и еще теснее прильнула ко мне своим хрупким, гибким телом. И прошептала:

— Мне кажется, Ленк, я стала любить тебя меньше с того вечера… С того вечера, когда ты навеселе вернулся от гагаузок из Коргана.

— Но ты ведь знаешь, я даже не притронулся к тамошним девицам.

— Знаю, Ленк. Но те гагаузки сидели рядом с тобой, пили вместе с тобой, хотели тебя, смотрели на тебя долгим взглядом, Ленк.

— А что тут такого?

Она убрала руку. Слегка отодвинулась. Посмотрела на меня большими удивленными глазами.

— Как ты не понимаешь, Ленк. Гагаузки смотрели на тебя долгим взглядом, ведь так, Ленк?..

— Ну и что?

— Ты все еще не понял, Ленк, все еще не понял?!

— Да что здесь понимать или не понимать?

Она широко раскрыла свои продолговатые, раскосые глаза, зеленые, как зеленая и жесткая трава Добруджи. Удивилась еще больше. Потом печально промолвила:

— Глядя на тебя долгим взглядом, эти женщины или девушки — я ведь до сих пор так и не знаю, кто они были, — осквернили тебя, Ленк.

Теперь пришел мой черед удивиться. Я пожал плечами.

— Ты забываешь, Ленк, что я только бедная татарская девушка, почти дикарка. У меня тоже есть мысли, которых ты не понимаешь, я по-своему вижу и сужу людей — тебе этого не понять. А что до любви… Я любила тебя не так, как ваши женщины. Разве не правда, разве я любила тебя, как все?

— Да, — отозвался я, — это правда, ты любила меня не так, как любила или стала бы любить меня всякая другая девушка.

Мой ответ, который ни на йоту не был правдой, обрадовал ее несказанно. На несколько мгновений она почувствовала себя счастливой. Но вскоре блеск снова потух в ее глазах. Она помрачнела.

— Знаешь, Ленк, когда ты пришел к нам в Сорг и сказал, что тебя принесло море, я всей душой поверила, что тебя и вправду принесло море… На волнах с пенистыми гребнями. И еще я подумала, что море на своих пенистых волнах принесло тебя в Сорг для меня. По воле и по велению аллаха… — И она прошептала:

Аллаху екбер, аллаху екбер,

Эшхедуен ллайлахе иллаллах,

Эшхедуен ллайлахе иллаллах…

Когда она умолкла, я тихо спросил:

— Может быть, море принесло меня именно для тебя, Урума… По воле и по велению аллаха, хотя и не на гребнях волн, а на палубе корабля.

— Нет, Ленк, море принесло тебя не для меня. Вот уже несколько недель, как я знаю, что море принесло тебя не для меня.

Не помню, зачем я спросил:

— Уж не с той ли поры ты это знаешь, как начала бить Хасана?

Ей показалось странным, что я пытаюсь проникнуть в ее самые сокровенные тайны. Она повысила голос:

— Почему ты вспомнил о Хасане?

— Потому что мне хочется знать, за что ты его бьешь.

— Хасан — конь моего отца. А раз он конь моего отца, значит, он и мой конь. А раз Хасан мой, я могу делать с ним, что захочу.

— Ты не ответила на мой вопрос, Урума.

— А я и не хотела на него отвечать.

Ветер усилился. Море взревело. Огромная волна набежала на берег и разбилась у наших ног. Дождь свирепо хлестал по мешку, под которым мы укрывались. Меня пронизал холод. Холодно стало и Уруме. Мы снова прижались друг к другу, пытаясь согреться.

— Урума…

— Да, Ленк.

— Почему ты думаешь, что море принесло меня не для тебя?

— Если бы оно принесло тебя для меня, как мне показалось тогда, вначале, ты бы не думал уйти отсюда. И не поехал бы в Корган к гагаузкам, чтоб они осквернили тебя своими взглядами.

Я не хотел, чтобы она снова вспоминала о корганских бабах, одна мысль о которых вызывала во мне омерзение. И сказал только:

— В один прекрасный день мне все равно придется уйти отсюда, Урума.

— Зачем уходить? Тебя ведь никто не гонит.

— Я не могу долго оставаться на одном месте. Верно, сама судьба обрекла меня вечно скитаться, не находя себе места и покоя. Чтоб я все время бродил по свету… Бродил бы и бродил…

— Вот видишь, видишь? Теперь мне кажется, что ты совсем не любил меня, Ленк! Теперь я знаю, ты ни капельки меня не любил.

Любил ли я ее? Любил ли? Я и сам не знал этого… Вот и теперь… я не знал, люблю ли ее. Любовь с трудом загорается в моем сердце. И быстро гаснет, оставляя меня в одиночестве… А может… может, мне так только кажется. Я не мог всего этого сказать Уруме. И неуверенно пробормотал:

— Да нет же, Урума, я любил тебя, любил, как никого другого.

— Может быть, Ленк, ты и любил меня. Но не очень. Может, ты и сейчас любишь меня, но тоже не слишком. Может быть, вы, неверные, вообще не умеете любить. Может быть… Но нет. Больше я тебе ничего не скажу…


Выдавались иногда солнечные деньки. Случались и звездные ночи. Но потом снова целыми сутками лил дождь.

— Как прошла ночь на пастбище, грязная собака?

— Хорошо, хозяин, как нельзя лучше. От дождей земля ожила, и трава снова зазеленела, пошла в рост, как весной…

— Никто не подбирался к моему табуну, нечестивая собака?

— Никто, хозяин, никто.

— Прошлой ночью воры пытались ограбить несколько татарских домов в Мангалии…

Однажды Урума прискакала на пастбище в дождь, держа в руках железные вилы с четырьмя остро заточенными зубьями. Ее спокойное лицо кривила чуть заметная гримаса. Но она показалась мне более привлекательной, чем когда-либо. Я спросил:

— Зачем ты привезла вилы? Что тебе нужно?

Она нахмурила брови. Решив, что я испугался, улыбнулась. Улыбнулась и спокойно ответила:

— Увидишь, Ленк. Сейчас увидишь.

Я подумал о чем угодно, только не о том, что произошло через несколько мгновений. Урума пробралась в середину табуна и нашла Хасана. Услышав свист и свое имя, Хасан повернул голову и, подходя к ней, негромко и радостно заржал. Татарочка долго гладила его морду и гриву, потом поцеловала в лоб, прямо между глаз. Хасан задрожал от удовольствия. Ноздри его затрепетали. Тогда Урума отступила на несколько шагов, подняла вилы и, стремительно ринувшись вперед, вонзила их ему в бок. Конь захрапел, от боли бешено взвился на дыбы, потом повернулся и пустился вскачь, волоча вилы, глубоко засевшие в боку. Он уносился все дальше и дальше… Утомившись, сделал широкий круг, вихрем домчался до берега, раз-другой повернулся на месте и рухнул здоровым боком на песок. И застыл. Урума медленно подошла, с усилием выдернула вилы и еще несколько раз вонзила их коню в тот же бок, словно пытаясь достать до самого сердца. Хасан дернул ногами и, обливаясь кровью, испустил дух. Я подбежал к татарке:

— Что тебе сделал Хасан? За что ты его убила?

— Так мне захотелось, нечестивая собака.

Я забыл, что она моя хозяйка. И заорал на нее:

— Отвечай! За что ты убила Хасана? А? За что убила?

Она молчала. Я тоже было замолчал. Но, не в силах сдерживаться, закричал снова:

— Отвечай… отвечай, за что убила Хасана?

Лицо татарки словно окаменело. Она резко ответила:

— Я думала, ты понял. Но ты, как видно, ничего не понял. Так знай: я убила Хасана, чтобы не убивать тебя, нечестивая собака…

Впервые она назвала меня нечестивой собакой. До тех пор только староста называл меня так, да и то не всегда, а лишь когда почему-либо бывал не в духе или когда во что бы то ни стало хотел напомнить мне, что я, христианин, нахожусь у него в услужении и целиком от него завишу. Иногда так обращался ко мне и Урпат.

— Но… но… что скажет староста?

— Что скажет отец? Тебя, нечестивая собака, это не касается.

— Лучше бы ты убила меня, — сказал я ей. — Да, было бы лучше, если бы ты убила меня.

— Ты можешь убить себя и сам, если захочешь! Да ты и вправду сам себя убьешь. Может, скоро. Может, не очень. Но я думаю, ты хорошо бы сделал, нечестивая собака, если бы убил себя как можно скорее.

Она села верхом на первого попавшегося в табуне коня, ухватилась за гриву, по-змеиному свистнула, ударила пятками и бешеным галопом поскакала в Сорг, с окровавленными вилами в руке.

Я остался один. Табун нисколько не был опечален гибелью Хасана. Лошади даже не заметили этого. И по-прежнему мирно паслись под дождем. Небо сделало вид, будто ничего не видело и ничего не слышало. Оно оставалось все таким же хмурым. И море тоже не опечалилось смертью Хасана. Ревело, как прежде, и так же, как прежде, вскипали белой пеной гребни волн.

Вечером, когда я вернулся домой, Селим Решит ни словом не обмолвился о Хасане. Я был как на иголках. Мне не терпелось узнать, призналась ли ему Урума в своем диком поступке. И я спросил:

— Хозяин, вы знаете, что у вас больше нет Хасана?

— Знаю. Урума услышала, что я собираюсь его продать. Мне предлагали за него большую цену. Дочка не захотела, чтобы Хасан попал в чужие руки, и убила его. Может, это и правильно.

Я спросил:

— Что будем делать? Снимем с него шкуру или закопаем как есть?

— Шкура его мне ни к чему, слуга, как ни к чему и твоя.

Он плюнул в мою сторону. Плевок пролетел мимо моего уха. Я не шелохнулся. Хозяин приказал:

— Возьмешь завтра заступ и закопаешь его глубоко в землю. Как можно глубже. Чтобы собаки не смогли его отрыть.

— Я сделаю, как вы велите, хозяин.

Татарин ухмыльнулся.

— Еще бы. Для того я тебя и нанял, чтобы ты выполнял мои приказания.

Больше он ничего не сказал, но и этого с меня было достаточно. Я отказался от черствого хлеба и кусочка белой брынзы, что принес мне в сарай Урпат. Лег и заснул. На другой день дождь поредел, а потом и совсем перестал. Улегся ветер, успев разогнать с неба тучи. Утихло море. Осень стала теплой и мягкой. Снова пошла в рост трава — и под неяркими лучами солнца вновь стала такой же зеленой и сочной, как по весне. Никто больше не вспоминал о Хасане. Татарочка избегала меня, от