Мама лежит неподвижно. Горят желтые и белые свечи. В доме пахнет покойником. Пахнет воском и дымом. Пахнет ладаном. Но ощутимей всего пахнет покойником… Покойником… Умерла мама… Это мама тот покойник, которым пахнет в доме.
— Мария, Мария, как я любил тебя, Мария!..
Что-то обрывается внутри меня и тут же рассыпается на тысячи, на миллион частиц. Я падаю и задеваю головой о край кровати, на которой вытянувшись лежит мама — мама, умершая прошлой ночью, мама, от которой все сильнее и сильнее пахнет покойником.
— Мама, мама… Почему я не умерла вместо тебя… Лучше бы мне умереть, а тебе бы жить и жить…
Костандина причитает, стоя у окна. Это она произнесла слова: «Лучше бы мне умереть, а тебе жить и жить».
Отец снова приходит в себя:
— Пойди скажи Костандине, хватит ей юродствовать.
Я подхожу к Костандине, но мою сводную сестру не так-то просто утихомирить. Мне помогает невестка моя Оленка. Она осторожно обнимает Костандину за плечи и подводит к колодцу.
— Не замолчишь, — говорит Оленка, — суну головой в колодец, чтобы остыла.
Близкие и дальние родственники, собравшиеся из окрестных сел, чтобы провести ночь около покойницы, еще не вылезли из-за стола. Званые и незваные гости съели уже чорбу, жареное мясо, от калачей и крошек не осталось. Но прежде всего была выпита цуйка, да и вино тоже. А поскольку люди начали ворчать, что они не утолили жажды, мой зять Сэмынце снова отправился в корчму к Бучуку и принес от него еще несколько бутылей вина.
— За вино завтра расплатится мой шурин из Бухареста.
Это я «шурин из Бухареста», это я заплачу за вино.
Костандина напилась допьяна и уселась на край колодца. Малейшая неосторожность, одно неловкое движение — и она полетит в колодец.
Колодец перед нашим домом — самый глубокий в селе. Когда мы были маленькими, мама все время пребывала в страхе, как бы кто-нибудь из нас не свалился в колодец.
«Не лазайте, милые, на колодец. Поскользнется нога — и все тут, конец вам будет».
Она все время боялась, что мы упадем в колодец и утонем. Она все время жила в страхе, что, играя на полотне железной дороги, мы попадем под поезд — и колеса перережут нас, раздавят, убьют. А мимо нашего дома днем и ночью проходили пассажирские и товарные поезда.
«Не ходите вы, миленькие, на железную дорогу, не ровен час задавит вас поездом».
В вечном страхе жила наша мама, но жила. А теперь все страхи прошли, ничто не пугает ее. Лицо у нее ясное, после смерти оно разгладилось и помолодело. Но теперь мама умерла, она не просто заснула, а действительно умерла, умерла навсегда. Единожды умерев, люди умирают навсегда. Навсегда.
Люди умирают дома, умирают на постели, умирают на завалинке и во дворе, умирают в поле и в лесу, они сгорают в огне и тонут в воде, их убивает пуля и дубина, обрушившаяся на голову, они гибнут тысячами на войне, и в мирное время они умирают тоже тысячами естественной смертью.
Но никакая смерть не хороша, никакая, никакая… Разве только смерть врага, но если подумать да поразмыслить, то и она не покажется хорошей.
Мама умерла дома, в постели. Дедушка со стороны отца умер на свежем воздухе, сидя на завалинке, и смерть за несколько часов до того, как взять его душу, отняла у него голос.
— Мария, Мария, как я любил тебя, Мария!..
Горят желтые и белые свечи и постепенно уменьшаются. Это из-за пламени они становятся все меньше и меньше. Пламя — оно дает свет, оно же дает и дым.
Горит, как свеча, тает, как свеча, которая горит, и все тает, тает.
Мама сгорела — это жизнь сожгла ее, она сгорела дотла и погасла.
Когда-то мне часто снился сон, будто лечу я среди звезд на крылатом коне. Звезды прямо на глазах у меня вспыхивали, разгорались и гасли.
Жизнь матери только частично протекала на моих глазах. Возможно, что эта часть ее жизни была самой трудной, это было время, когда она родила всех моих младших братьев и сестер, когда она родила и меня. Случались ли когда-нибудь в ее жизни радостные дни? Выпадали ли на ее долю когда-нибудь счастливые часы?
«Да не лезьте вы на колодец!.. Не играйте на железной дороге!.. Не лазайте на деревья!.. Не ходите одни в лес!..»
Ей было страшно за все: и за то, что мы делаем, и за то, что могли бы натворить. Говорила она всегда ясно и ласково, мы выслушивали ее, но наставлениям ее не следовали. Ведь дети так редко внимают советам своих родителей.
— Мария, Мария, как я любил тебя, Мария!..
Перед домом за накрытым с вечера столом люди едят, пьют — больше всего пьют — и становятся все более шумными и веселыми. Хорошо поджаренное мясо, острый перец, теплый сытный хлеб, цуйка и вино развеяли печаль и распалили жажду жизни.
Смерть? Смерть — она существует и не существует. Смерть — она существует только для тех, кто еще не умер. А мертвые уже не боятся смерти. Мама, пока была жива, очень боялась смерти. Она боялась за свою жизнь, за жизнь отца и особенно за нашу жизнь, за жизнь ее детей. Она умерла, а мы живем. На лицах наших залегли глубокие складки печали и страдания, но все-таки это лица живых людей. У матери лицо гладкое и ясное, но это лицо покойницы. Никогда до сих пор я не видел у матери такого спокойного, такого ясного лица, лица человека, полностью помирившегося с самим собой.
А может быть, мама все-таки чувствует еще что-то? Может быть, она еще думает? Может быть, мама довольна, что избавилась от всех тягот жизни и перестала жить?
— Пойдемте, батюшка, пойдем, Зэрикуце, пойдемте во двор, я вам дам чего-нибудь поесть. Возле мамы останутся Рица и Елизабета.
— Я тоже останусь, — говорит сестра моя Стела, одетая в черное с головы до ног.
Стела — самая младшая из всех нас. Четыре года назад она вышла замуж за машиниста на железной дороге. За четыре года родила от него четверых детей, четырех девочек, а месяц тому назад он погиб при крушении поезда. Его привезли домой в дешевом гробу разрезанного на куски. Стела похоронила его и оплакала.
Мы выходим из комнаты, где лежит на постели мама, но не для того, чтобы поужинать, а чтобы хоть немножко отдохнуть. Пока мы стояли около покойницы, у нас все кости словно вошли одна в другую.
Елизабета и Рица молчат, а Стела заходится в плаче:
— Мамочка, мама, умер у меня муж, дорогая мама, оставил мне четырех девочек, мама, и что же мне делать теперь, мама, как я одна выращу четырех девочек, мама…
Мама не знала бы, что ей ответить, если б даже была жива.
— Мамочка, мама, как я выращу своих девочек, мама?..
Мама — она должна все знать, должна найти ответ на любой вопрос… На любой вопрос… На все вопросы… Она бы не знала, что ответить Стеле, или, возможно, ответила бы так:
«Трудись, дорогая, трудись — и вырастишь девочек. Хуже ли, лучше ли, но вырастишь. И с другими такое бывало».
У нее тоже умер муж, когда она была совсем молоденькой… совсем молоденькой, почти девчонкой. Она осталась с двумя детьми — правда, с двумя, а не с четырьмя. Вторично она вышла замуж за человека, который сидит теперь при луне за домом на деревянном чурбаке, курит и повторяет шепотом, как и раньше, когда стоял возле кровати, на которой она лежит уже мертвой:
— Мария, Мария, как я тебя любил, Мария!..
В ночи раздается паровозный гудок. Земля тихонько вздрагивает. Поезд вырывается из глубокой выемки и мчится мимо нашего дома. Отец говорит:
— Вот сейчас ровно сутки, как она умерла… Вот сейчас, сию минуту…
Ровно сутки! Только одна ночь и один день! Что они значат в бесконечном течении времени, эта ночь и этот день? Мне кажется, что мама умерла давным-давно, что она всегда была мертвой, никогда не была живой, не жила совсем. Она умерла всего двадцать четыре часа назад, но она такая же мертвая, как и человек, который первым жил на белом свете и первым умер.
В то время как моя сестра Стела причитает в доме и вопрошает мать, как же ей вырастить четырех дочек, которых оставил ей погибший муж, отец снова присаживается на старый чурбак. Он хотел походить по двору, подвигаться, поразмяться, но у него ничего не получилось.
— Не знаю, что такое, но у меня вроде ноги ослабли, мальчик, совсем меня не держат.
Говорит, что не знает, почему у него ослабли ноги! Знает. Он прекрасно видит, что я уже не мальчик, а взрослый мужчина, и все же называет меня мальчиком. Для него я так и останусь веснушчатым и курносым мальчишкой.
— Мария, Мария, как я любил тебя, Мария! Как я любил тебя!
Я тоже любил мать. Сильно, очень сильно любил я ее, но так и не удосужился сказать ей об этом. Она умерла, умерла, а я так и не сумел ей сказать, что люблю ее, не успел поблагодарить за то, что родила меня на свет.
А ведь она могла бы и не родить меня. Если бы она не захотела меня рожать, то пошла бы к Диоайке или к Унтурике, завязав в уголок платка несколько медяков, и сказала бы:
«Опять я затяжелела, бабуся. У меня и так полон дом ребятишек. Не нужно мне больше. Избавь ты меня».
«Как ты желаешь? Вытянуть его из тебя или горшок тебе на живот поставить?»
«Лучше разомни и поставь горшок, бабушка, может, не так больно будет, крови поменьше уйдет».
Правильно ли поступила мать, родив меня на свет? Ей была ведома та жизнь, которая выпадала на долю всем людям в долине Кэлмэцуя, и все же она отважилась родить меня, родить и тех, кто явился после меня: Елизабету, Штефана, Стелу.
Небольшое облачко наплывает на луну, и прозрачная ночь сразу меркнет. Отец продолжает курить свою цигарку. Облачко проплывает, и луна вновь показывается во всей своей красе.
Позабыв обо всем, что было, отец говорит:
— Погляди-ка, стемнело — и луна взошла!
— Давно уже ночь, отец, уже перевалило за полночь.
— Может быть, и так, — отзывается он, — может, и за полночь перевалило.
Он поднимает глаза к небу и внимательно смотрит, словно изучает его по частям. Ему ведома каждая звезда, каждое созвездие. Он знает, когда восходят звезды и когда закатываются. Как-то раз, это было очень давно, я спросил его: