Как я любил тебя — страница 48 из 79

вместо меня? Погиб бы я, а не Илие Алимош. А если бы я погиб, я бы не женился на твоей матери — и не было бы ни тебя, ни Рицы, ни Штефана, ни Елизабеты, ни Стелы, никого бы из вас не было вовсе. Понял? Ни один из вас не появился бы на свет божий».

«Да. Понял. Мне… Мне было бы очень жалко».

Отец расхохотался. Он покатывался со смеху. Никогда он так не смеялся, сколько я его помню. Ему никогда не было так смешно с тех пор, как он трудился вместе с Рыжим и Серым, с волами, которые состарились у нас, с волами, которые уже стали непригодны к работе, за что отец и хочет продать их в городе мяснику на убой!.. На убой, потому что они уже стали непригодны к работе.

А что делается с людьми, когда они уже не могут работать?

«Папа, почему ты смеешься?»

«А как же не смеяться? Ведь если бы ты не появился на свет божий, тебя бы не было, а если бы тебя не было, то как бы ты мог жалеть об этом?»

Я решаюсь попросить отца:

«Не продавай сегодня волов. Подержи их еще. Продай в другой раз».

Отец удивляется:

«Что это тебе пришло в голову? Почему не продавать?»

«Если ты продашь… если ты продашь их мяснику, он их зарежет».

«Зарежет, для этого он их и покупает».

«И тебе не жалко?»

Лицо у отца мрачнеет.

«Жалко, но что поделаешь. Если хотим жить и работать, нужно купить других волов, пару молодых и сильных…»

Лицо у отца становится совсем печальным, глаза — грустными-грустными. Рассвет постепенно затопляет пространство своим свежим рассеянным светом. В поднебесье, словно подвешенный золотой колокольчик, заливается жаворонок. Он поет свою утреннюю песню.

Отец продаст волов мясникам. Мясники зарежут их и продадут мясо…

«Шевелись, Рыжий. Поспешай, Серый».

У меня маленькие уши, очень маленькие, прильнувшие к голове. Глаза же не больше и не меньше, чем у других. И все же своими маленькими ушами я слышу не только звуки вокруг себя, но и дальние отзвуки воспоминаний, а порой и совсем далекие воспоминания других людей. И глазами своими, то зеленоватыми, то голубыми, то серыми, я вижу не только то, что видят другие люди. Я заглядываю ими далеко в память, а иногда и в глубокие дали памяти других.

На наш двор, на соседние дворы, на все село, на холмы и поля вокруг снизошла прохлада. Только в комнату, где лежит, вытянувшись на постели, мама и горит множество желтых и белых свечей, она не проникла. В комнате по-прежнему душно, пахнет ладаном и растопленным воском, пахнет стеарином, пахнет покойником, а покойник — это мама, мама, которая родила меня и кормила своей увядшей грудью, носила меня на руках, а потом на плече, пока кожа на нем не огрубела и не затвердела.

Со стороны ворот дует легкий ветерок и, пролетев мимо кухни, доносит горячий запах свежего хлеба и аромат яблок. Неподалеку растет яблоня, и плоды ее уже поспевают. Цветом эти яблоки, чей аромат доносится до нас, красивые, а на вкус они кислые, зато поспевают раньше винограда.

Здесь у нас, в тесной и скудной долине Кэлмэцуя, осень всегда наступает не слишком рано и не слишком поздно, а именно тогда, когда нужно. У нас в саду есть еще одна яблоня. Она кривая, полузасохшая и совсем невидная, но яблоки на ней, поспевающие к петрову дню, необычайно сладкие. Как только с яблони опадал цвет, мы, дети, целыми днями глазели на нее, и нам казалось, что яблоки растут прямо у нас на глазах. Мы с нетерпением ожидали лета, когда можно будет сбросить с себя старую и тяжелую одежду, когда можно будет купаться в речке и бегать по просторным полям, но больше всего ждали лета, потому что каждый из нас съедал хотя бы по яблоку с этой кривой и полузасохшей яблони.

«Мама, яблоки уже начали поспевать!»

«Начать-то начали, только поспеть не поспели».

«А когда они поспеют?»

«К петрову дню».

«А когда петров день?»

«Через неделю».

«Тогда ты нам дашь яблочек?»

«Дам, дам».

Ах, какой длинной казалась нам эта неделя! В неделе семь дней, а за каждым днем следует ночь. Летом ночи короткие, зато дни… Мы считали каждый день по пальцам…

«До петрова дня осталось шесть дней».

«До петрова дня пять дней».

«До петрова дня…»

«Завтра петров день… Мама, завтра петров день, петров день, мама».

«Знаю, детка».

«А мы будем собирать яблоки?»

«Будем. Как только солнце начнет клониться к закату, мы их и соберем».

Я гляжу на солнце — оно еще не достигло зенита.

«Как долго ждать, пока солнышко начнет закатываться!»

«Пойди к ребятам, поиграй».

Я отправляюсь играть с ребятами. Мы идем купаться на речку. День проходит. Близок уже и закат. Все собираются вокруг кривой и полузасохшей яблони. Мы, дети, мигом взбираемся на нее; ветви гнутся, но выдерживают нас — мы-то легкие. Срываем одно яблоко за другим и аккуратно кладем в корзинки.

«Остались еще яблоки на яблоне?»

«Нет, мама».

«Тогда слезайте, только тихо и осторожно, не поломайте веток. На следующий год яблоня снова будет цвести и опять принесет вам яблоки».

Мать разбирает яблоки. Самые красивые складывает в новую корзину и, наполнив, ставит на верхнюю полку, откуда мы ее достать не можем. Остальные она уносит в дом и где-то их прячет.

«А нам не дашь яблочек?»

«Нет, не дам».

«Даже попробовать?»

«Завтра дам, утром».

Мы знаем, что просить бесполезно, но все-таки просим.

Ни одна ночь не казалась мне такой длинной, как та, что отделяла меня от петрова дня, отмеченного красным числа в календаре, висящем на стене. Ночью мне снится, что я ем сладкие яблоки. Я просыпаюсь, напрасно глотаю слюну, с трудом засыпаю опять, вновь пробуждаюсь и снова вижу все тот же сон. К концу ночи я уже не могу совладать с собой, потихоньку одеваюсь, выскальзываю из дома и убегаю со двора. Перейдя железную дорогу, поднимаюсь на холм и с вершины его караулю восход солнца. Я зову его шепотом и вполне уверен, что, хоть у солнца и нет ушей, оно все-таки слышит меня и внемлет моей мольбе.

«Солнышко, солнышко, вставай поскорее, доброе солнышко, ведь мне так хочется попробовать яблочка».

Солнце услышало меня и поднимается над горизонтом. По невидимым ступеням оно начинает восхождение, пускаясь в свой ежедневный путь.

Било сзывает в церковь. Потом раздается колокольный звон. Кончается заутреня. Из церкви выходят женщины, и у всех в руках корзины с яблоками. Вместе с ними идет и мама. Она останавливается у калитки, где мы поджидаем ее.

«Это тебе, Зэрикуце, на помин души…»

Она раздает по яблоку всем моим братьям и сестрам. А потом… потом мимо нашей калитки проходят другие дети, проходят женщины, идут и мужчины. Мама останавливает их и каждому дает по яблоку, освященному в церкви:

«На помин души…»

Она шепотом произносит имена, которые я уже слышал, и имена, которых не слышал до сих пор. Я стою возле нее, держусь за юбку и ем яблоко. Все кажется золотистым — и воздух, и солнце, и даже пыль на дороге. Все, что я вижу, — все в золоте; в золоте и то, чего я не вижу, что только чудится мне.

Я ем яблоко, и это столь долгожданное яблоко представляется несказанно сладким. Оно тает во рту, растворяется в крови, во всем моем теле, а я сам растворяюсь в золотом солнечном свете и в воздухе, который в этот петров день тоже золотой.

«Мама, дай, пожалуйста, еще яблочка».

«Возьми, Зэрикуце. Это на помин души Османа».

«А кто он был, Осман?»

«Турок, кем же ему еще быть, тоже человек. У него была другая вера, но все равно он был человеком. Великое это дело, Зэрикуце, быть человеком!..»

Я никогда не знал, кто такой был Осман, «тоже человек», не знаю и до сих пор. Не пойти ли и не спросить у мамы? Но если даже я пойду и спрошу, она все равно не ответит. Теперь мама умерла и ни на что уже не ответит. Ни на что…

«Мама, кто такой был Осман?»

«Турок, кем же ему еще быть, тоже человек!..»

Я оставляю отца одного сидеть на чурбаке. Нет, не одного. С цигаркой. Когда у человека во рту горящая цигарка, он не одинок. Я подхожу к яблоне с округлой кроной, срываю два яблока и возвращаюсь к отцу. Он не удивляется. Он бросает цигарку и растаптывает ее ногой, потом откусывает яблоко и жует.

— Та кривая яблоня, — говорит он, — которая совсем засохла, давала яблоки послаще. Помнишь?

— Да, помню.

Близкие и дальние родственники из других сел, собравшиеся, чтобы попрощаться с покойницей и принять участие в похоронах, так напились и наелись, что забыли, ради чего явились сюда. Они проходят мимо нас с отцом, словно не замечая. Некоторые идут тяжело, нетвердо держась на ногах. Другие шагают бойчее, но опустив голову к земле. У женщин заплетаются языки. Все они разбредаются по двору и по саду. Некоторые ложатся прямо на траву, кто вытягивается во весь рост, кто свертывается калачиком, и тут же засыпают. Другие, у кого хмель еще не совсем затуманил голову, вытаскивают из скирды охапки соломы, расстилают ее на траве и потом ложатся.

Шум на нашем дворе затихает, затихает и суета на селе. Только время от времени раздается гудок товарного поезда на станции, где-то на другом конце села хрипло лает собака да поет от скуки сонный сторож. Отец закуривает новую цигарку. Закуриваю вместе с ним и я. На кухне пекутся последние калачи, последние булки.

Почти изо всех сел долины Кэлмэцуя явилась к нам многочисленная родня, чтобы попрощаться с мамой и принять участие в похоронах. Завтра нахлынет еще больше родственников.

— Пойдем посмотрим в последний раз на Марию. Поглядим и на сынков ее из Бухареста.

Нужно приготовить еды и вина на всех, кто завтра будет в нашем доме, на нашем дворе и возле двора.

«Позаботьтесь, милые, чтобы на моих похоронах никто не остался голодным или обойденным чаркой вина».

«Позаботимся, мама».

О своих похоронах она говорила так, словно это будут похороны совсем другого, незнакомого человека.

Говорила! А теперь уже больше не говорит. Ни словечка не проронит, ни словечка.

Мой брат Ион ходит по двору, держа за руку свою сербиянку. Они устали, им бы лечь где-нибудь поспать, но боятся отца. Отец чувствует это и подзывает их.