Как я любил тебя — страница 55 из 79

Мама умерла. Маму отпели священники, облаченные в тяжелые ризы, расшитые золотом и серебром. Змей, который трещал в воздухе, упал. Только коршун все продолжает кружить над нашим домом. Змей падает вниз, стоит только обрезать веревку, коршуна же можно подстрелить из ружья или из лука. Когда-то я сам себе мастерил копья, лук и стрелы, как у древних предков.

«Будь осторожен, Зэрикуце, не наколись на копье».

«Не наколюсь, у него конец обгорелый».

Из лука я стрелял вверх, чтобы стрелы летели до облаков и даже до самых звезд.

— Господь всемилостивейший, помилуй нас…

Умолкли священники, замолчал и причт. Все расступаются. Четверо мужчин поднимают гроб, в котором вечным сном спит мама, и ставят его на носилки, похожие на узкую кровать. Потом они поднимают носилки на плечи — двое спереди, двое сзади. (Покойника всегда выносят ногами вперед: человек появляется на свет вперед головой, а уходит из мира вперед ногами.)

Священники с причтом идут перед гробом. Сзади начинает вытягиваться похоронная процессия. Мой двоюродный брат Сорян из Стэникуц и Ион-адвентист подхватывают отца под руки, чтобы поддержать его, но отец отталкивает их.

— Не нужно! Я и без вас могу идти.

Сорян и Ион-адвентист на всякий случай идут рядом с отцом. Мы со Штефаном следуем за ними. Все сестры — их пять, а со сводной сестрой Костандиной даже шесть — причитают во весь голос:

— Мамочка, мама, покидаешь ты землицу, на которой свой век прожила…

Действительно, мама покидает теперь навсегда и дом, где родила и вырастила нас, навсегда оставляет и землю вокруг дома: наш двор и наш сад с шелковичными деревьями, акациями, алычой и яблонями, ту землю, на которой ей было суждено прожить всю свою жизнь. Больше ее нога не ступит на эту землю, глаза ее не увидят ни этих деревьев и кустов, ни нашего дома, к которому столько раз через распахнутые ворота подъезжала на телеге, запряженной лошадьми, тетка Уцупер из Секары вместе с Дицей, моей двоюродной сестрой…

На плечах четверых мужчин гроб выплывает со двора и движется мимо колодца. Мама не поворачивает головы, чтобы еще раз, ну хотя бы в последний раз, взглянуть на колодец, из которого она с первого дня замужества и до позавчерашнего дня, когда болезнь окончательно свалила ее, достала тысячу и тысячу ведер воды — воды для питья, воды для готовки пищи, воды для стирки, воды для мытья детей, которых она купала в корыте каждую субботу.

«Сегодня суббота. Кончайте, милые, пораньше ваши игры или работу и приходите домой. Я вас вымою в корыте, в теплой воде с мылом, чтобы были чистые».

Она умывала нас и купала, расчесывала нам волосы, пока мы не подросли и не научились сами умываться, причесываться и стричь ногти на руках и на ногах.

Отец, следуя за гробом, проходит мимо колодца. Ему хочется пить. Всех нас мучает страшная жажда, губы пересохли, во рту сухо, глотка горит. Отец обращается к Соряну:

— А вино! Забыли прихватить с собой вино.

— Не забыли. Шесть человек несут по полному ведру и кружке.

— Хорошо, — говорит отец, — не забыли захватить с собой вино, это хорошо.

Мы идем шагом, идем совсем медленно, идем, как за покойником.

Умерла мама. Это она покойник, за которым мы идем, как за покойником.

Костандина — единственная среди нас — догадывается, что нужно отцу. Она проталкивается сквозь толпу, следующую за гробом, и быстро возвращается с кружкой, полной вина.

— Возьми, отец, выпей, — протягивает она кружку.

Отец осеняет себя крестом. Медленно шагая за гробом, в котором спит мама, он крестится и шепчет:

— Прости меня, господи, прости меня, господи…

Отец берет кружку, рука у него дрожит. Он шепчет, будучи глубоко уверен, что, как бы тихо он ни говорил, бог все равно его услышит:

— Прими ее, господи… Наверно, и ей хочется пить. Прими ее, господи!

Выпив кружку, отец поворачивается к Костандине и просит:

— Принеси еще.

Костандина приносит вторую кружку. Отец выпивает и ее. Жара начинает спадать. Яркий дневной свет утрачивает свой блеск и становится чуть-чуть желтоватым. По обеим сторонам улицы, по которой движется похоронная процессия, у ворот стоят люди, ребятишки висят на заборах, на деревьях — на шелковицах и алыче. Мужчины с ведрами вина останавливаются и протягивают по кружке всем, кто смотрит на похоронную процессию, всем, кого встречает покойница на своем безвозвратном пути, на своем пути к кладбищу.

— Царство ей небесное!

— Царство ей небесное!

— Царство ей небесное!

Данг-данг-данг!

Мы двигаемся медленно, совсем медленно, как за покойником, и покойник, за которым мы так медленно идем, — это мама.

— Царство ей небесное!

Все, кто выпивает кружку вина, говорят:

— Да простит ее бог! Царство ей небесное!

Женщины и дети, получающие на помин души по калачу, произносят одно-единственное слово:

— Спасибо!

К кутье никто не притрагивается, хотя у многих при виде ее текут слюнки. Кутью будут есть после похорон.

Прошлогоднее красное вино, которым всех угощают, немного сладковато, но все пьют его с удовольствием. Оно не бросается в голову, от него не захмелеешь, разве если действительно перепьешь сверх всякой меры. А теперь больше одной кружки никто не пьет. Правда, есть и такие, кто ухитряется выпить не одну кружку. Встав у забора, они получают свою кружку, выпивают ее, пропускают мимо всю похоронную процессию, а потом дворами забегают вперед и вновь оказываются впереди гроба. Мужчины, которые всех угощают вином, делают вид, что не замечают этого.

— Да простит ее бог! Царство ей небесное!

Отец совсем сгорбился и стал как бы меньше ростом, словно кости его вошли одна в другую. Его сухие глаза глубоко запали и спрятались в глазницах. За одну ночь у него поседели ресницы, и за ту же ночь стали совсем белыми брови и виски. Даже голова, кажется, усохла и уменьшилась. Лицо покрылось морщинами. Он идет медленно, совсем-совсем медленно, как и все мы. Он идет так, как идут за покойником. А покойник, за которым так медленно идет отец, как ходят только за покойником, — это мама. Это его Мария — покойница, и за ней вместе с нами медленно-медленно бредет отец, как ходят только за покойником.

— Мария, Мария! Как я любил тебя, Мария!..

Зачем он повторяет это сейчас?

Данг-данг-данг!

Это бы нужно было говорить ей тогда, когда они были молодыми, даже позднее, когда мама уже родила всех нас и не покладая рук работала вместе с отцом, выбиваясь из сил, потому что работать было необходимо, чтобы всех нас поставить на ноги.

Она вырастила нас, всех нас подняла и, худо ли, хорошо ли, поставила на ноги. Мы покинули дом. Мы выпорхнули из него, как куропатки, и затерялись в мире. И только теперь вернулись домой. Мы вернулись все вместе и одновременно, чтобы проститься с мамой, чтобы проводить ее на погост и положить рядом с другими нашими покойниками, а может, и поверх других наших покойников на сельском кладбище… на сельском кладбище… Все дороги ведут в Рим… Все дороги ведут на кладбище.

— Мама, мама… Ты умерла, мама, и теперь уходишь на тот свет, мама, там ты встретишь моего Флорике, мама, моего мужа, мама, его насмерть раздавило поездом. Ты скажи ему там, мама, что оставил он меня с четырьмя дочками, а растить-то их мне не на что… Не на что мне их растить, мама, не на что мне растить девочек…

Отец слышит, как причитает Стела, он слышит ее, как и все, кто вдет за гробом. И, не в силах сдержаться, возвышает голос:

— Глупости! Что скажет покойница Флорике? Будто он не знает, сколько детей оставил после себя? Знает! Мертвые — они все про нас знают, только мы ничего не знаем про мертвых… Ничего… Ничего…

Мой двоюродный брат Сорян говорит отцу:

— Дядя Тудор, а может, Флорике позабыл про своих детей. Ведь, когда он попал под поезд, он был выпивши. Был день получки, выдали ему денежки, зашел он с приятелями в корчму и хлебнул там немножко…

Пахнет спелой шелковицей и алычой, пахнет твердой землей, обожженной на солнце, пахнет ладаном и кутьей, пахнет покойником. Это мама — покойница, от которой пахнет покойником, это она — покойник, за которым мы идем так медленно, как ходят только за покойником.

Женщины причитают, их не остановить. Они словно только и ждали повода. Каждая голосит по своим усопшим. У каждого из нас есть свои усопшие. Земля подобна кораблю, круглому кораблю, какими их делали в древние времена. И этот огромный корабль, гигантский по сравнению с нашими ничтожными человеческими мерками, полон живых людей, но еще больше на этом корабле мертвых. Живые разговаривают, поют, плачут. Мертвые молчат. Может быть, предназначение мертвых и есть молчание. Но откуда мы знаем, что мертвые не говорят между собой? Мама теперь умерла. Она молчит. Но если бы я приехал домой двумя днями раньше и застал ее в живых, она сказала бы мне: «Смотри, Зэрикуце, будь осторожен, как бы не приключилось с тобой там, в людях, чего-нибудь дурного».

Она всегда думала о каждом из нас, ее никогда не покидала тревога: «Как бы не приключилось чего-нибудь дурного». Случалось с нами на свете и плохое, не только хорошее, но мы никогда ни о чем ей не говорили. А теперь, если бы ей даже нужно было нас предостеречь, она этого сделать не сможет. Мертвые молчат. А мама… Мама тоже мертва.

— Ту-ту… ту-ту-ру-ту…

Отход ко сну.

Кире пробрался между нами, опередил четверых мужчин, несущих на своих плечах гроб, обошел сторонкой священников и причетников и, оказавшись рядом с мальчиком, который с крестом идет во главе процессии, затрубил в горн:

— Ту-ту… ту-ту-ру-ту…

Труба издает печальные, тоскливые, хватающие за сердце звуки. Плакальщицы голосят еще громче. Отец спрашивает меня:

— Кто это нанял Кире, чтобы он сегодня трубил в свою трубу?

— Не знаю, — отвечаю я, — не знаю. Думаю, никто не нанимал. Это он так, по доброй воле.

Труба, играющая отход ко сну, вызывает слезы у всех, кто идет за гробом. А это значит, что рыдает все село.