— Моих шелковиц… Ваших шелковиц, а не моих! Я… я сам скоро отправлюсь вслед за твоей матерью. Ты видела муравьев? Не успели мы ее похоронить, как они уже набежали. Муравьи…
— Когда умер мой муж, — шамкает тетка Агопа, — когда он помер, ему и тридцати лет не было. Ему и тридцати не исполнилось, когда он умер от сибирской язвы. Как он мучился! Раздуло его, словно бочку, а мухи над ним роями, роями…
— Хватит все толковать о смерти, — вмешивается сестра моя Евангелина, которая только что сама кончила причитать. — Поговорим лучше о жизни. Я вот хочу женить своего Стэнике, хочу посватать дочь Винтиле Буза.
— Хорошая девушка, — отзывается сестра моя Елизабета. — А сам Буз что говорит?
— Ничего он не говорит, но видно, что рад, ведь хорошего парня теперь редко встретишь.
Все смеются. Память об усопшей рассеялась. Тетка Агопа спрашивает мою сестру:
— Откуда ты знаешь, что парень у тебя хороший?
— А кому же и знать, как не мне.
Лицо у тетки Агопы становится печальным.
— Мы тоже с моим мужиком радовались, когда родился Бадя! Был он толстенький, пухленький. И рос так хорошо, и здоровенький был до семи лет, а потом начались припадки, то через неделю, то через две. Только и смотри, как бы в огонь не попал да не обгорел, только гляди, как бы не свалился в воду и не утонул. А теперь кто за ним присмотрит? Падает где попало, бьется, а придет в себя — встанет и опять идет, куда ему нужно…
Тетушка Уцупер, услышав, как скрипят ворота, оборачивается в сторону колодца.
— Вот так так!.. Вот те на!.. Поглядите, кто идет! Кто идет-то сюда! Кто идет!
Она всплескивает руками и радуется, словно видит сказочного короля. Мы тоже все оборачиваемся к колодцу. И действительно, есть чему удивляться! Дядя Думитраке из Кырломану, младший мамин брат и единственный оставшийся в живых из всех ее братьев! Дядя Думитраке вместе со своей женой, тетей Аникой! Все здороваются с ними за руку и уступают место за столом. Прежде чем сесть, тетя Аника долго ощупывает стул руками. Тетка Уцупер обрушивается на них:
— Все с базара — млад и стар, а вы только на базар! Твою сестру, Думитраке, вчера похоронили. Я хоть сподобилась могилку посмотреть…
— Так что… Могилку и мы увидим сегодня или завтра. Могилка-то никуда не денется. Мне хотелось сестрицу мою Марию повидать, ведь уже целый год прошел, как мы не видались.
Моя сестра Елизабета замечает:
— Надо было приехать вчера утром, если уж хотели повидаться с ней.
— Да нас не было дома, племянница. Мы с Аникой были в самой Пьятре. Дошел до нас слух, что есть там знахарь. Вот мы и поехали узнать, не вернет ли он Анике зрение.
Тетя Аника молчит. Она смотрит пустыми глазами куда-то в пустоту и молчит. У нее красивые глаза: большие, черные, слегка удлиненные. Но ей они уже ни к чему. Тетя Аника ничего не видит. Вот уже несколько лет, как она ослепла.
Моя сестра Евангелина подходит к тете Анике, обнимает за плечи и трясет ее:
— Скажи, Аника, что тебе говорил знахарь? А?.. Скажи, что тебе знахарь говорил?
— Много он чего наговорил, только я всего и не поняла. Три дня и три ночи были мы у него. За эти три дня и три ночи девять раз он ворожил и девять раз мазал мне глаза какой-то мазью — дух от нее тяжелый шел.
— И не сказал, что тебе будет лучше?
— Нет, не сказал. Взял деньги, а обнадежить так ничем и не обнадежил.
Мы молчим, все молчим. Со стороны железной дороги дует ветерок и разносит по всему селу запах спелого подсолнуха, созревшего винограда, сухой, сожженной солнцем земли.
— Скажи мне, Аника, ну как это — быть слепой?
Это моя сестра Евангелина, которая сама начала слепнуть, спрашивает жену дяди Думитраке из Кырломану. Все молчат, молчат и ждут, каков же будет ответ. И тетя Аника отвечает:
— Вот погоди немножко, когда сама ослепнешь, тогда и узнаешь.
Пожевав губами, слепая добавляет:
— После того как ослепла, я родила двоих детей, вскоре, думаю, рожу и третьего.
— Значит, — шепчет Евангелина, — значит, можно жить и без глаз.
Евангелина молчит, молчит и тетя Аника. Никто из нас не решается нарушить молчание, и вдруг Евангелина кричит:
— Не хочу жить без глаз! Не хочу жить слепой!
Она начинает причитать, скорее, даже петь — какую-то необычайно жалостливую, душераздирающую песню. Мы кусаем себе губы, дрожащими руками достаем сигареты, закуриваем и пускаем густой дым. Вместе с нами достают свой табак и близнецы Костандины. Курят они действительно как заправские мужики.
Во двор выбегает Костандина и пытается успокоить мою сестру Евангелину:
— Не плачь, сестрица, не плачь. Мама померла, мы ее похоронили, нету в доме больше покойника, чего ты причитаешь?
— Я не по маме плачу, а по своим глазам. Слабеют они у меня, слабеют, вот по ним я и причитаю.
Костандина продолжает ее уговаривать:
— Молчи, нечего тебе причитать по глазам, глядишь, и умрешь раньше, чем совсем ослепнешь.
Никто не засмеялся, даже не улыбнулся.
— И так может случиться, — говорит Евангелина. — Дотащусь до железной дороги, дождусь поезда и положу голову на рельсы.
Мой двоюродный брат Сорян совсем уж упился, но продолжает пить в одиночку. Евангелина благодарит:
— Спасибо тебе, Костандина.
— За что?
— Да вот за то, что ты сказала про смерть, будто я умру раньше, чем совсем ослепну. Мне бы это и в голову не пришло…
— Не сделаешь ты этого, — говорит слепая тетя Аника. — Чтобы наложить на себя руки, человек должен быть твердым как кремень.
Вдруг Костандина резко обращается к моей сестре Елизабете:
— А мои ребята… Что ж, мои ребята даже и выпить не могут? Поесть они поели, может, и сыты, хотя поесть они здоровы, а вот выпить… Что до выпивки, то они обижаются, дескать, в горле у них пересохло!
Моя сестра берет карликов за руки и подводит к Соряну.
— Угости их, — говорит она почти умоляюще. — Пригляди, чтобы они выпили как следует. Пусть выпьют, чтобы жизнь им казалась счастливой.
Мой двоюродный брат Сорян усаживает лилипутов рядом с собой.
— Берите по кружке, из кружки оно способнее пить.
— Цуйку?
— А что же, и цуйку.
Все трое забывают, что умерла мать, что вчера вечером мы похоронили ее. Об этом забывает и дядя Думитраке, и слепая тетя Аника, и все пять или шесть сестер отца. Похоже, гости думают, что они на свадьбе, хотя откуда-то еще доносится порой запах ладана. Все чокаются кружками и только тогда, когда произносят «будем здоровые», вспоминают, где они находятся и почему. И потому несколько смущенно добавляют:
— Прими ее душу, господи.
Пьют без малейшего стеснения, особенно карлики.
— Прими ее душу, господи, дядя Сорян.
— Прими.
— Прими ее душу, господи, дядя Сорян.
— Прими, прими.
Одного из карликов зовут Нае, другого — Ное. Они похожи друг на друга как две капли воды. Все их путают, путает и Сорян.
— Прими ее душу, господи, дядя Сорян.
— Примет, Ное.
— Я — Нае, дядя Сорян.
— Все равно.
— Совсем не все равно. Я — это я, а мой брат — это мой брат.
Начинается перепалка. Отец бросает взгляд в их сторону, потом смотрит на нас, забывая вынуть изо рта окурок. Цигарка жжет ему губы, он выплевывает ее, подзывает мою сестру и шепчет ей:
— Пусть они пьют, пусть пьют сколько влезет.
— Не беспокойся, угощу как положено.
Костандина радуется и благодарит мою сестру. Вдруг она о чем-то вспоминает, лицо ее мрачнеет.
— Послушай, сестрица, а что вы думаете делать с одеждой, что осталась от мамы?
Застигнутая врасплох Елизабета поднимает голову.
— Не знаю, Костандина, мы об этом не думали. Да и что от нее осталось — одно старье. Отдадим кому-нибудь на помин души.
Костандина порывается еще что-то сказать, но отец сдвигает брови:
— Костандина!
— Да, отец!
Отец больше ничего не говорит, но Костандина поняла его. Елизабете становится ее жалко.
— У мамы была ночная рубашка, она никогда ее не надевала. Я найду ее и дам тебе.
— Это не та ли, с голубыми цветочками?
— Вроде бы да.
— Свадебная мамина рубашка. Я помню.
— Не знаю, свадебная ли это рубашка, но пусть будет так…
Мой брат Штефан говорит покаянно:
— Сколько раз приезжал я домой, и никогда мне в голову не приходило захватить с собой фотоаппарат, чтобы сфотографировать маму. Мы бы иногда смотрели на ее фотографию и не забывали бы ее… по крайней мере не так быстро бы забыли…
Отец говорит:
— Меня один раз сфотографировал шурин моего сына Георге, священника. Поехал я как-то летом повидать сына в Томшань, а оттуда вместе с ним и Мариоарой отправились в Вэлени. Шурина моего сына Георге тоже звали Георге, но называли еще и Зику, и был он в Вэлени начальником станции. Обедали мы там на террасе при вокзале, а под конец обеда Зику этот сходил домой, принес аппарат и всех нас сфотографировал. А потом прислал мне фотографию по почте… Не затерялась ли она где-нибудь?
Судьба фотографии явно беспокоит его. Моя сестра Елизабета улыбается, ее улыбка как бы говорит: никуда не делась эта карточка, сейчас принесу.
И действительно она приносит фотографию и протягивает отцу. Отец берет карточку и долго рассматривает.
— Она самая, — говорит он наконец, — про нее я говорил. Я тогда еще молодой был, а мой сын Георге — так и совсем мальчишка. Ни черная борода, ни черные усы его не взрослили. Посмотрите на Мариоару: какая веселая… Откуда ей было знать, что ее подстерегает смерть… А вот я, погляди… — Он передает фотографию Елизабете. — Сохрани. Когда помру…
Карлики пьют. Вместе с ними пьет и мой двоюродный брат Сорян. Они пьют, пьют втроем и не хмелеют… А мне бы хотелось видеть их пьяными, чтобы лежали на земле и спали. Костандина набрасывается на отца:
— Вы бы, отец, о смерти не заговаривали. Здоровье у вас такое, что и пушкой не прошибешь, вы еще всех переживете и всех нас похороните, вот помяните мое слово…
Отец, оживившийся на некоторое время, снова погружается в глубокую печаль и говорит каким-то не своим голосом: