Как я любил тебя — страница 7 из 79

— Молчи, не вой, Маричика. Все пройдет, пройдет и это.

Звыка-коротышка не знает, что же делать, не знает, чем утешить невесту.

— А Стэнике? Он опять меня бить будет? Ведь он и убить меня может. Как думаешь, не убьет он меня?

— Не убьет он тебя, Маричика. Простит, забудет.

— Все забудет? Навсегда?

— Ну уж нет. Иной раз и вспомнит, обругает тебя, одну-две оплеухи отвесит… А убивать — зачем ему убивать-то?

Нене Стэнике присел на корточки возле печки. Корчаги стоят пустые, а дрова в печи еще горят. Играют красными языками пламени. Нене Стэнике страсть как хочется взять кочергу да и поучить еще невесту уму-разуму.

Лысый дед Бурдуля видит, чего жениху хочется. Он кладет руку на плечо Стэнике и спрашивает:

— Ты чего задумал-то? Спятил, что ли? Мало ты ее волгу зил? Не остыл еще?

— Я ей покажу, — хрипит нене Стэнике. — Как стукну, череп пополам! Изобью в кровь! На посмешище выставила! Чести лишилась!

Лысый хохочет, рот до ушей. Я отродясь не видал, чтобы хохотал он так радостно. Потом дед Бурдуля спрашивает:

— Чего тебя-то девка лишила, Стэнике? Скажи, чего тебя лишила? Хату спалила? Скотину извела? Деньги накопленные по ветру пустила? Ты-то чего лишился?

— Эх, дед… не девкой она мне досталась!

Лысый Бурдуля еще пуще хохочет. Жених закипает злобой. Ощеривается. Зубы у него белые, острые, как у волка.

— Над бедой моей насмехаешься, старый хрыч? Полетишь у меня сейчас вон из избы!

Старик больше не смеется. Он мигом смыкает рот. Но глаза смеются пуще прежнего.

— Велика беда — не девкой досталась, — говорит он. — Многие ли девками замуж шли? Однако род человеческий из-за этого не кончился. Скажу тебе без утайки, что и моя жена, покойница, не была девицей, когда я на ней женился. А я ее и пальцем не тронул. Притворился, будто ничего не заметил. А жена мне полный дом ребятишек нарожала. Уж коль я тебе свою тайну открыл, Стэнике, скажу и еще кое-что. Только ты не петушись и не ерепенься. Твоя мать тоже… Не убил же ее твой батька, царство ему небесное. Скажи, так, Петра?

Петра опускает голову. Нене Стэнике хватает ее за плечи и трясет:

— Чего молчишь? Правду он говорит?

Старуха чуть слышно бормочет:

— Не помню, Стэнике. Может, и правду. Давно это было, сынок. С той поры целая жизнь прошла…

— Скажи, Петра, скажи парню все как на духу, — настаивает дед Бурдуля. — Такое не забывается.

Глаза у Стэнике наливаются кровью. Он хватает старуху под мышки и приподымает. Кажись, вот-вот шмякнет ее об землю.

— Говори, мать. Ну! Правду говори!

Старуха от железной хватки Стэнике начинает икать.

— Отпусти, родненький, отпусти меня.

Нене Стэнике отпускает ее, но не унимается:

— Говори, так было? Не брешет дед Бурдуля? Чего уж теперь скрывать?

— Так, сыночек, так, Стэнике. Был грех. Так уж вышло. Не бросаться же в Кэлмэцуй! Кому от этого польза? И тебя… тебя бы на свете не было… И брата твоего Михалаке не было б…

Нене Михалаке, все время молчавший, рассудительно замечает:

— Так оно и есть, Стэнике. Мать права. Раз так вышло, не убивать же девку.

Музыканты играют, стараются изо всех сил загасить ссору, вернуть веселье. Жених понемногу мягчает, вздыхает глубоко и говорит:

— Пусть музыканты замолчат. Скажи им, нене Бурдуля. А мы все сделаем, как обычай велит.

Музыка смолкает.

— Ты про что, Стэнике? Какой обычай? Что ты еще задумал, Стэнике?

— Поступим по обычаю, нене Бурдуля. Отвезем Маричику обратно к отцу. На бороне отвезем. Впряжем волов в борону и отвезем. И оставим на дворе невесту. А иначе у нас хлеб градом побьет и скотина в хлеву передохнет.

Нене Михалаке задумывается.

— Ладно. Будь по-твоему. Хоть и тяжело везти на бороне по сугробам да по снегу. А люди-то, люди что скажут? Себя только на посмешище выставим.

— Люди и так знают. А мы позор с себя смоем. Отвезем к отцу на бороне и во дворе оставим.

— Может, ты потолкуешь с Ветуем?

— Я? Об чем нам с ним толковать? Стану я говорить с отцом потаскухи! Ни в жисть не стану! Хоть убей!

— Ну, Стэнике, иди тогда готовь борону. Я ее под стрехой сарая повесил. И волов запряги.

Кривой Веве потирает руки. Рад несказанно, будто нашел на дороге кошелек с деньгами. Когда и Михалаке уходит, он шепчет мне на ухо:

— Ох и посмеемся, Дарие, ну и посмеемся!

В этой суматохе Авендря хватает Нету за руку и тащит за собой:

— Пойдем, Нета. Пойдем! Скажу тебе кое-что…

Нета ему покоряется. Они выходят на крыльцо и исчезают среди сугробов. Пропадают в черной, как деготь, тьме.

Кривой Веве толкает меня локтем в бок.

— Видал?

— Ну и что, Веве?

— Как что? Бранила невесту, что не умна была, а сама-то…

— Черепок — он всегда о горшке печалится, Веве.

Брат мой Ион и нене Пашол забились в самый дальний угол. Они нашли оплетенную бутыль вина, что хозяин припас для своих, когда все гости разойдутся. И не спеша потягивают из нее винцо.

— Как думаешь, Ион, за час мы ее выдуем?

— Должны, нене Пашол, а то нас и за людей считать нельзя.

— Твое здоровье, Ион!

— Твое, Пашол!

Они чокаются глиняными кружками, осушают их единым духом и снова наполняют.

— Наливай до краев!

— Я и наливаю!

— Подвезло Стэнике!

— Кто бы знал? Теперь он Ветуя прижмет. Теперь он из него душу вытрясет. Вот увидишь…

Михалаке ушел вслед за братом, а Петра места себе не находит, бродит по дому как потерянная. На столе пусто. Всё гости съели. До последней крошки. Миски и те вылизали. Выпили ракию. Выпили и вино. А как же свадьба? Какая уж теперь свадьба? А подарки! Какие подарки?

Зло берет вдову Петру — столько сил положила, сколько денег на свадьбу истратила — и на́ тебе! Тошно ей, что из-за лысого Бурдули в давнем грехе перед всеми покаялась. А кто виноват? Маричика и виновата! Петра во всем винит одну невесту. Где ж она, эта Маричика? Петре хочется выместить всю свою обиду, излить всю горечь, обрушить на невесту всю злость.

— Скажи-ка, Маричика, с кем ты путалась? Скажи-скажи, пусть все знают, с кем грешила!

Мало Маричике побоев, мало брани — еще и говорить ей? Исповедоваться еще перед свекровью, да перед всеми бабами, да перед девками, что вокруг толкутся? Да она и батюшке Томице Булбуку не призналась на исповеди! Ее это любовь. Ее и тайна. В сердце схоронена. С ней и умрет. Маричика опускает голову, стискивает зубы.

Но Петра упряма, словно ослица. От нее не отвяжешься. Стоит над душой и талдычит:

— Скажи, да скажи! Что молчишь? Скажи, с кем путалась. Пусть все знают, кто он таков, твой поганец.

Маричика молчит. Молчит как неживая, как глиняная кукла.

Посаженой матери становился жалко Маричику.

— Оставь ты ее в покое, Петра! Не видишь, она рта открыть не может. Пройдет время, все расскажет. Может, она клятвой связана.

Тулпиница улыбается, что-то вспомнив. В мыслях она уже далеко-далеко, и на губах у нее блуждает улыбка.

— А если Маричика не скажет, пустим в миску с водой лодочку и обо всем дознаемся. Непременно дознаемся, как не дознаться.

Звыка-коротышка выходит из себя. Она обрушивается на свекровь и на Тулпиницу Бобок:

— Бабы вы или собаки бешеные? У бедняжки еле-еле душа в теле, а они к ней с расспросами: «скажи» да «скажи»! Вот я вам скажу сейчас…

Маричика оживает.

— Не надо, — шепчет она. — Если и знаешь чего, не говори. Христом-богом молю…

— Не беспокойся, Маричика. Ничего я не знаю, да и знала б, не сказала. Это я просто так, к слову, чтобы собакам было что погрызть.

Петра, забыв, что она давно уже сморщенная старуха, что сил у нее хватает только на то, чтобы сунуть нам палец в горло и выдавить нарыв, вцепилась в Звыку-коротышку.

— Это я-то собака? Это меня ты обзываешь сукой? Пришла ко мне в дом, да еще и обзываешься?

Звыка оттолкнула старуху, и та села на пол.

— Сука ты и есть. Будто я не слыхала, какой ты была! Михалаке своего от монаха Геронтия родила, а худосочного Стэнике — от керосинщика.

Петра поднялась с пола, заковыляла к печурке, схватила в руки обожженную, перекрученную, черную кочергу.

— Как огрею!

Звыка уперла руки в боки, стоит подбоченившись.

— Только замахнись, отниму кочергу да так отделаю, что у тебя спина в полоску будет! Знай, меня еще ни один человек не смел пальцем тронуть.

Петра поносит и проклинает ее, угрожая кочергой. Однако ударить Звыку не решается. Да и Тулпиница Бобок, чтобы утихомирить, держит ее за руки.

Маричика все еще лежит на полу лицом вниз. Ничего не видит, ничего не слышит. Думает она об одной только смерти. Как бы хорошо умереть! Прямо сейчас умереть. Ничего не помнить. Ничего не знать. Все бы сразу и кончилось.

— Крепись, Маричика, — утешает ее Звыка, гладя по голове. — Ты все должна вытерпеть, Маричика.

Невеста лежит, как мертвая. Ни на слова, ни на ласку не отзывается.

А в сенях беснуются парни. Беснуются и гости. Во всех будто дьявол вселился. Правда, чего ожидали, то и получили. Но никто же не думал, что так все может кончиться.

Лысый дед Бурдуля, приосанившись и задрав голову, затесался в толпу девчат-малолеток. Девчонки эти все на глазах у него выросли. Они набрасываются на него, тормошат. Лысый не теряет времени даром, хватает их за икры. Щиплет за груди. Девчонки они и есть девчонки, что с них взять? Визжат, заливаются смехом.

— Эх, нене Бурдуля, будь ты чуток помоложе…

— Ох, тогда б… тогда б…

Самая отчаянная среди девчонок, Мэноайка, спрашивает:

— Что тогда бы, нене Бурдуля, что бы сделал?

— То бы и сделал. Как же мне сказать, милая, при всем честном народе? Вот выйди со мной во двор, тогда и скажу…

— Не! Во двор не пойду. Там зябко, говори тут, не стесняйся.

— Я бы взял тебя, Мэноайка, на руки и унес в лес.

— А в лес-то зачем?

— Ох, что ты понимаешь? Ничего вы не понимаете! Соплюшки! В лесу любовь слаже. Деревья шелестят. Трава мягонькая… Вот расскажу я вам один случай…