Как я любил тебя — страница 70 из 79

Штефан лезет на рожон, но сестра Елизабета уговаривает его:

— Не приставай ты к ним. Какое им дело до нашей беды…

Мы поднимаем налитые до краев рюмки, словно хотим пожелать друг другу здоровья и чокнуться, но вместо этого скорбными голосами произносим другие слова:

— Прости ей, господи…

— Царство ей небесное…

Все опрокидывают рюмки. Выпив крепкий коньяк словно воду, Илие говорит:

— А завтра… хе-хе… завтра у нас будет потеха…

— Какая еще потеха?

— Из Турну приедет доктор, а с доктором следователь. Убийцу тоже привезут.

— Какая же тут потеха?

— Как это какая? Доктор разрежет старика на мелкие кусочки, будет вскрытие делать, а потом санитар все снова сошьет. Резать они будут на столе посреди двора, а мы залезем на забор и будем смотреть, как он, человек, внутри сделан…

— Это и называется потехой?

— А как же еще назвать?

Все хохочут, покатываются со смеху.

Шоаве вытягивает шею и шепчет мне на ухо:

— А ты не хочешь, чтобы мы еще разок сказали: «Царство ей небесное»?

— Хочу.

Я прошу корчмаря снова налить всем по рюмке. Сестра Елизабета толкает меня в бок.

— Ты их не очень-то слушай. Эти четверо самые заядлые пьяницы на селе. Как пронюхают, что где-то может им перепасть, они тут как тут.

— Все может быть, — отвечаю я сестре. — Возможно, оно и так, как ты говоришь, но они мои друзья, мы с ними вместе учились в одной школе и даже в одном классе.

— Ну и что из этого? Кто-нибудь из них помог, когда тебе трудно было? Никто. Когда было трудно, никто тебя и знать не хотел — ни родственники, ни друзья. А теперь все валом валят: «Помоги мне, я ведь родственник, подсоби мне, я ведь твой дружок». Родня одна — тугая мошна.

Мои друзья (или это мне только кажется, что они друзья) смотрят на Елизабету такими глазами, словно готовы съесть ее. Тот, которого зовут Кэлин, не может удержаться и цедит сквозь зубы, показывая пальцем на меня и на Штефана:

— Не забудь, что эти двое уедут, другие родственники и свойственники разбредутся, а ты здесь, в Омиде, с нами останешься.

Моя сестра взрывается:

— Что ты хочешь этим сказать? Да попробуйте только троньте меня! Уж какие вы ни на есть здоровые мужики, а вот возьму дубину да так ею пройдусь, что и кости станут мягонькие! Так и знайте!

Кто-то шутит:

— Ну и грозна же у тебя жена, Сэмынце, а я и не знал!

Домой мы приходим уже поздно, после восхода луны. Сестры отца, тетушка Уцупер со своим Лауренцем, Костандина с карликами Нае и Ное, двоюродный брат Сорян уже отужинали. Они выпили, закусили и теперь снова пьют, потому что щедро приправленная перцем еда требует вина. Я спрашиваю об отце, мне отвечают, чтобы я искал его где-нибудь во дворе: он пошел с моим братом Ионом-адвентистом, видно, спать.

— А Оленка?

— Она вернулась к себе домой, в Стэникуцы, ей нужно насыпать птице зерна, напоить, иначе птица уйдет со двора, забредет к соседям, а те только того и ждут — вмиг ощиплют, опалят да поджарят.

Луна выкатилась из-за холма. Вскоре она будет уже над нашими головами. Дует ветерок. Он каждый вечер приносит с собой немного прохлады и крепкий запах спелого винограда, иссушенной солнцем земли, увядающего бурьяна и подсолнечника. Среди всех этих запахов, наслаивающихся один на другой и смешивающихся между собой, самый сильный запах, сладкий и терпкий в одно и то же время, — это запах просторных полей, засеянных подсолнухом.

Костандина, вовсе не родная, а только сводная моя сестра, подходит ко мне и говорит:

— А ты знаешь, что сделали мамины дочери, настоящие ее дочери? Они позабыли поставить на полочку на крыльце кружку с водой, и бедная мама, мама, которая меня не родила и не растила, но отказала по всей форме в мою пользу надел земли, когда я вышла замуж за Диге, — так вот, она уже три дня мучается от жажды.

Я не понимаю, о чем она толкует, потому что, живя в городе, перезабыл многие из крестьянских обычаев, и пожимаю плечами.

Но Костандина не отстает:

— После того как умрет человек, ставят на полочку на крыльце новую кружку и шесть недель после смерти каждый вечер наливают в нее свежую воду. Душа покойника вознесется на небо, затем вернется на землю, обойдет вокруг дома, чтобы взглянуть, как там живут родные, устанет, ей захочется пить, вот она и напьется из кружки. А если в кружке нету воды, она страдает, страдает и плачет от обиды, что ее забыли. Бедная мама! Настоящие ее дочери забыли про нее, забыли, кто их родил, кто их вырастил. А я, Зэрикуце, я, твоя сводная сестра, не забыла маму, которая после того, как я вышла замуж за Диге…

— Знаю! Дала тебе кусок земли и выправила на нее все бумаги.

— Значит, ты помнишь, Зэрикуце, все помнишь, хотя и был тогда махонький-махонький.

Я усмехаюсь.

— Все помню, Костандина. Помню, как ты, получив дарственную на землю, уходила от нас и всех проклинала. «Пусть собаки сожрут ваше сердце! — кричала ты с улицы. — Пусть ваше сердце собаки сожрут!» Это ты помнишь, Костандина?

— Помню, Зэрикуце, как не помнить, хотя было бы лучше, если б не помнила. Я тогда не в своем уме была. Бил меня Диге смертным боем и все посылал к вам просить землю, хоть самый что ни на есть завалящий клочок земли, только чтобы все было выправлено по закону. Ну а когда человек не в себе, он всякое может наговорить. Счастье, что бог наших слов не слушает.

Откуда-то из темноты доносится голос Слепого Веве:

— Довела меня матушка до ворот, да тут и бросила. Сказала, что у вас мне и поесть найдется, и выпить. Только мне сдается, что у вас ничегошеньки не осталось.

Моя сестра Елизабета выходит на улицу, возвращается с Веве и сажает его за стол.

— Посиди здесь, Веве. Пойду поищу чего-нибудь поесть.

— А винца… винца-то мне совсем не дашь?

— И выпить тебе принесу. Разве я позволю, чтоб такой молодец, как ты, умирал от жажды.

Сестра приносит еду, приносит вина.

— Спасибо, спасибо… Царство ей небесное.

Веве ест, ест торопливо, жадно, словно весь его род и сам он голодали с сотворения мира. Костандина покидает меня и переходит на другую сторону двора, к моей сестре Елизабете.

— Пока ты, сестрица, ходила за Сэмынце в корчму, я тут по углам пошарила.

— И что же ты нашла?

— Да вот, пару шлепанцев. Они хоть и старые, но еще не рваные. Это те шлепанцы, которые мама перед смертью носила.

— Куда ж ты их положила?

— Да в котомку. Думаю попросить тебя, чтобы ты их мне отдала.

— Я тебе рубашку обещала. Искала я ее, но так и не нашла.

— Как же ты могла ее найти? — удивляется моя сестра Евангелина. — Никак ты ее не могла найти, потому что две недели назад отдала ее мама одной знахарке, которая обещала взамен принести ей лечебных трав.

— Какой такой знахарке?

— Да цыганке одной молоденькой, из табора.

— А я где была?

— Ты ездила тогда к мужу в Руши.

— Попадется она мне, — выходит из себя Елизабета, — косы ей выдеру.

Некоторое время она молчит, потом набрасывается на Евангелину:

— А ты-то, ты, как ты позволила отдать рубашку, единственную хорошую рубашку, за какую-то сорную траву, которую обманщица даже и не принесла?

— Не могла же я противиться матери. Напрасно ты разошлась, ведь рубашка-то была ее, а если б я воспротивилась, она бы подумала, что это мы хотим воспользоваться рубашкой, когда… она помрет. Ты ведь сама знаешь, какой она стала мнительной за последнее время.

— Только поэтому ты и не воспрепятствовала? Не было ли тут и другой причины?

— Была, — тихим виноватым голосом признается сестра моя Евангелина.

— Какая?

— Эта глазастая цыганка — ой, какие у нее были глаза, ну прямо с тарелку, — так эта глазастая обещала и мне принести черной мази, чтобы я помазала глаза от слепоты, чтобы я осталась зрячей.

Моя сестра Елизабета молчит, а Евангелина виснет на моей руке.

— Зэрикуце, слепну я, Зэрикуце. Что я буду делать слепая на этом свете?

Я пожимаю плечами, снова пожимаю плечами.

— Не знаю, сестра. Давай съездим к доктору.

— Доктора… доктора — они ничего не знают. А я теряю зрение, с каждым днем у меня все темней и темней перед глазами… Что же я буду делать на белом свете совсем слепая?

Дурачок, живущий от нас через дорогу, что-то бубнит и дубасит палкой по акациям. Он поел за упокой души нашей матери и выпил за упокой ее души. Он сказал «да простит ей бог», сказал и «царство ей небесное». Может быть, дурачок вовсе и не дурачок.

— Что я буду делать слепая, Зэрикуце? Не говори мне, что не знаешь, ведь ты все знаешь, все, все…

Если бы я знал, что сестра моя Евангелина будет когда-нибудь слепнуть, я сделался бы окулистом. Но и окулисты не многое знают. Бывают случаи, когда слепота неотвратима… И таких случаев много.

Моя родная сестра Елизабета обращается к нашей сводной сестре Костандине:

— Пойди и принеси мамины шлепанцы… И не отговаривайся, что не помнишь, куда их засунула, а то рассержусь… Я и так сердита: зачем ты явилась сюда со своими карликами, ведь знаешь, что мама не любила, когда ты приходила с ними. Мама никогда не любила твоих карликов.

— Мама! Мама никого не любила, кроме своих собственных детей. Никого не любила. Черствая она была, со всеми соседями переругалась…

— Послушай, Костандина, про кого это ты так говоришь? Не про свою ли мать в Сайеле, которая тебя родила?

— Нет, не про нее. Я говорю про здешнюю мою мать, которая меня не родила, но зато растила меня несколько лет, а потом, когда я вышла замуж за Диге, дала мне кусок земли и все бумаги выправила как полагается.

— А ты имеешь право судить ее?

— Почему же не имею? Каждый человек имеет право судить других людей, а все другие могут судить его.

Она идет в дом за шлепанцами. Мама умерла. Вчера исполнилось три дня, как она умерла, вчера вечером мы торжественно отнесли ее на кладбище и погребли, вернее сказать, поставили ее гроб в некое подобие печки, сложенной из необожженного кирпича.