Как я любил тебя — страница 72 из 79

— И пусть думает о матери! О ком же еще думать человеку, если он остался совсем один на белом свете.

Моя сестра Рица, до сих пор не проронившая ни слова, вдруг возмущается:

— Один на белом свете? Как это так — один на белом свете? У него девять человек детей, вовсе он не один!

Моя сводная сестра Костандина с горечью произносит:

— Хоть вокруг тебя будет девятьсот детей, все равно ты один на свете. У каждого своя жизнь, свои думы, свое горе, своя смерть. Что бы мы ни делали, что бы ни говорили, людей не изменишь и смерти не избежишь. Даже цари не могут избежать смерти, а уж кто сильнее их, кто главнее…

Тетушка Уцупер сидит в обнимку со своим Лауренцем, которого со вчерашнего дня до сегодняшнего вечера все потчует и угощает. И вдруг начинает смеяться, словно она на свадьбе.

— Оставь мертвого царя, разодетого в золото и серебро, на несколько дней в гробу, посмотришь, как он будет смердеть, откуда ни возьмись наползут черви и сгложут его всего, только белые косточки оставят… Вот такая она, жизнь: вроде была, а вроде и не была. Такова и смерть: хочешь не хочешь, все равно придет и тебя заберет. Вот потому-то, дорогие вы мои, жизнь прожить надобно… прожить ее нужно… прожить…

Слепой Веве хрипло перебивает:

— А как прожить?

Ему никто не отвечает. Из темноты показывается голова моей тетки Чури.

— Черви! Про червей говоришь! Неужели они принялись за нашу Марию? Нет, я думаю, еще рано им.

Мою сестру Елизабету передергивает.

— Типун тебе на язык! Если знаешь, чего тогда спрашивать!

— Просто мне подумалось… Что бы я ни сказала, всегда меня окоротят. Я вам как бельмо на глазу!

Уже за полночь. На селе пропели первые петухи, а мы их и не слышали — все думали и говорили о своем.

Снова задул ветерок. Опять к нам доносится густой горьковатый запах полей, от которых нас отделяет только насыпь железной дороги. Все мое детство и даже часть юности связаны с этой насыпью, с железной дорогой, с пассажирскими и товарными поездами, что днем и ночью мчатся то на юг, то на север. На севере железная дорога кончается в Турну, в порту, прямо на берегу Дуная. Я там бывал не однажды и видел все, что можно было увидеть: паровозы, вагоны, груженные зерном, склады, показавшиеся мне огромными, старые и молодые ивы, вокзал в порту под красной черепичной крышей и рядом мрачное здание таможни.

Меня всегда завораживал Дунай с его мутными водами и болгарский город Никополь, разбросанный по холмам на противоположном берегу. Мне нравились и белые как сахар пассажирские пароходы, и баржи, длинные, пузатые, черные, похожие на огромных жуков. На каждой барже был домик, самый настоящий домик, в котором жили люди, и у этих людей, живших на барже, были такие же дети, как и у тех, кто жил на суше… Люди с барж и их дети плавали как рыбы. Как рыбы плавали и мы, родившиеся в тесной и скудной долине Кэлмэцуя. Наш Кэлмэцуй! Наш бедный Кэлмэцуй казался просто жалким ручейком по сравнению с необъятным Дунаем…

Дунай был мутным, а порой и довольно бурным. Начинаясь неведомо где, он нес свои воды куда-то на восток, совершенно равнодушный к равнинам, на которых шелестели бесконечные поля пшеницы, мимо рощ и лесов, мимо городов и сел.

Отец, как и все почти крестьяне из нашего села, возил хлеб в Турну, в порт. Там зерно перегружали на баржи. Тяжелая это работа — таскать многопудовые мешки на спине. Согнувшись почти пополам, нужно пройти по узенькой сходне, по доске, перекинутой с берега на баржу, высыпать зерно в трюм, вернуться с пустым мешком к телеге и снова взвалить на плечи полный мешок. И еще раз, и еще…

«Тяжелый мешок, тата?»

«Тяжелый».

«Ты весь вспотел».

«Вспотеешь».

Один мешок, два мешка… десять мешков… двенадцать… Солнце еще не над головой, а до вечера — боже ты мой, сколько еще до вечера! Часов у нас нет, как, впрочем, нет и зеркала.

Мама — она никогда не смотрелась в зеркало, никогда не видела себя в зеркале, не знала, как она выглядит, хотя, может быть, и знала, возможно, и видела себя, если смотрелась когда-нибудь в чистую воду какого-нибудь пруда, но в наших местах все пруды мутные, илистые, и над ними вьются тучами комары.

«Ты устал, тата…»

Отец смотрит на меня как-то необычно, такого взгляда я у него еще не замечал. У нас в семье не привыкли к ласкам. Почему же я назвал отца «тата»?

«Устал, — отвечает он. — Вот подрастешь немножко и тоже будешь уставать».

Я улыбаюсь, хотя и чувствую, что улыбка на моем бледном лице выходит какая-то кривая. Улыбаюсь и отвечаю:

«Это еще не скоро будет, я и ходить-то стал совсем недавно».

«Но и не так долго, как ты думаешь. Время идет быстро. Время — оно идет быстрее всего».

«Можно я выкупаюсь в Дунае?»

«Купайся. Купайся сколько хочешь, только будь осторожен, смотри не утони».

Быть осторожным и не утонуть — это было единственное назидание отца. Смотри не утони! А я и не собирался тонуть. Раздевшись догола, я бросался в Дунай, погружался на дно, потом выныривал на поверхность и плыл подальше от берега. Никто не обращал на меня внимания, никто не тревожился, что со мной может что-то случиться. Плавать я умел, но быть осторожным все-таки не мешало. Дунай течет быстро, возможно, так же быстро, как и время, и водоворотов в нем много, так же как и в жизни. Если тебя подхватит течение и унесет — пропадешь, затянет в водоворот — тоже пропадешь. Ну и что! У отца с матерью много детей, да и сами они еще молодые.

Незаметно, совсем незаметно бежало для меня время, пока я бултыхался в воде. Медленно, совсем медленно текло время для отца и других крестьян, грузивших зерно на баржи. Но это только так говорят. На самом деле для всех нас время текло одинаково быстро и одинаково быстро прошло. Весна сменяла лето, за осенью следовали зимы, и потом вновь за весной шло лето, за осенью — зима.

Для мамы тоже очень быстро протекло время. Она была почти девочкой, когда бабка из Кырломану просватала ее за Раду Окяна из Стэникуц. За два года мама родила Раду Окяну двоих детей. И вдруг Раду умер. Вечером он лег спать совсем здоровым, а утром… утром соседский мальчишка уже дергал веревку колокола, а мама глядела на покойника и не могла поверить, что этот страшный покойник, этот несколько дней не брившийся мужик и был ее мужем. Ей хотелось плакать, но глаза ее пересохли, хотелось причитать, но у нее отнялся язык.

Похоронив мужа, она вернулась в Кырломану к бабушке. Но вскоре она вторично вышла замуж, уже за моего отца. И пошли у нее другие дети, один за одним, один за одним — то девочка, то мальчик, то девочка, то мальчик, пока они не заполнили весь дом.

У каждого свое счастье. У каждого своя жизнь.

А что такое счастье? Что такое жизнь? Что это такое, жизнь?

Счастья у мамы не было. А жизнь — что же, ее жизнь оборвалась четыре дня назад. Четыре дня назад мама еще жила. Она трудилась, она рожала и растила кучу детей, она заботилась, чтобы отец всегда ходил в чистой одежде, возможно, она и любила его по-своему, робко и молча. А может быть, и не любила, как не любила она и Раду Окяна.

«Мария, Мария… как я любил тебя, Мария!..»

Что они за люди, мои отец и мать? В минуту радости или великой печали был я зачат ими? Я ничего не знаю о них, а если и знаю, то так мало… так мало… Много бы я дал, чтобы узнать хоть чуть-чуть больше того, что знаю, и о деде со стороны отца, и о других предках по этой линии. Чего бы я только не дал, чтобы узнать хоть что-то о бабушке, отцовой матери, о той загадочной женщине, что умерла, едва родив его на свет!

Кем был ее первый муж, Наста, отец моего дядюшки Алисандру, маленького ссохшегося старичка, грамотея и искусника, что с необыкновенным мастерством вырезал из дерева кресты, освящал их в церкви, а потом дарил кому попало? Каким ветром занесло к нам в Омиду откуда-то с севера эту женщину с ребенком на руках и как она стала женой моего деда? О ней мне известно только одно: на третий день после ее смерти, когда уже собирались нести ее на кладбище, чтобы похоронить, явились семь ее братьев, верхами, в мохнатых шапках и с ружьями за плечами. Они приехали, забрали покойницу и куда-то увезли. А куда — об этом никто ничего, или почти ничего, не знал.

Мой отец не похож ни на одного из своих братьев, и еще меньше похож на сестер. Он всегда был трудолюбив, но трудолюбие плохо помогало ему кормить семью. Он был добр, но доброта его ничему не послужила, как ничего не дали ему ни красота, ни ум, каким он был наделен.

«Мария, Мария… Как я любил тебя, Мария!»

Я не знаю, как звали мать моего отца, и теперь мне этого никто не скажет, потому что одни — те, кто знал это, — умерли, а другие забыли.

«Отец, как звали ту женщину, твою мать?»

«Не знаю. Она умерла сразу же, как только родила меня. Моя мать меня даже не кормила. Меня выкормила старшая сестра, то овечьим, то козьим молоком. Если мимо дома проходила цыганка с грудным ребенком, сестра окликала ее:

«Эй, зайди-ка сюда, дай ребенку титьку, а то у него мать померла».

Цыганка заходила во двор, усаживалась прямо на землю, давала мне грудь, и я сосал, сосал досыта.

«Будешь еще мимо идти — заходи. Покормишь его два раза — курицу дам», — говорила сестра.

«Зайду, коли доживу до завтра».

«А почему не доживешь?»

«Никто не знает, сколько он проживет, когда помрет. Дай-ка руку, погадаю тебе».

«Так ты только что сказала…»

«Человек многое говорит»…

Быстро проходит время, очень быстро. Будто только вчера отец был подростком. Будто только вчера стал парнем, какие уже ходят на гулянки. Но не пришлось ему погулять, повеселиться, его вскоре оженили на Думитре.

«В доме нужна хозяйка! Кто будет нас обстирывать, кто будет на всех готовить? Старшая сестра… Ей самой пришло время выходить замуж».

Будто только вчера он женился на Марии. Будто только вчера… только вчера.

Быстро бежит время, ой как быстро бежит время!

Время течет. И уж если оно утекает, его ничем не остановишь. Слепой Веве, кажется, заснул. Веки его опустились на глаза, которые ничего не видят, на глаза, к