Как я любил тебя — страница 74 из 79

Я спускаюсь с железнодорожной насыпи. Дурачок, заметив меня, залезает на плетень и спрашивает:

— Вы чего делаете? Ждете, когда тетя Мария воскреснет? Не воскреснет, так и знайте.

— Знаю, знаю, Санду, что не воскреснет. Мертвые не воскресают.

— Тогда чего же вы не расходитесь по домам? — спрашивает дурачок.

— Разойдемся.

— Тетя Мария была добрая. Сколько раз она кормила меня.

Я чувствую страшную усталость. Наш дом и двор еще полны народу. Небо светлеет. Дядя Думитраке держит стакан. Время от времени он подносит его ко рту, отпивает вино и облизывает губы.

— Видишь ли, дурачок, что живет через дорогу, не такой уж дурачок, как думают люди.

Ему отвечает Слепой Веве:

— Эх, как бы было хорошо, если бы я не был таким слепым, как считают люди, если бы я хоть немножечко видел, хоть самую капельку, хоть совсем чуть-чуть, но только бы видел.

Тетка Аника смеется.

— Ох уж этот Веве! Да если бы ты видел, то не был бы слепым, а был бы как все люди.

— А я не как все люди, потому что я совсем не вижу, совсем-совсем.

Слепой Веве до дна выпивает свой стакан, потом шарит рукой по столу, находит бутылку и опять наливает полный стакан.

Моя сестра Евангелина снова подходит ко мне.

— Ты слышишь, Зэрикуце, слепой — он уже не такой, как все люди. Слышал, что сказал Веве?

— Понятно, что не такой. Слепой — он и есть слепой, а здоровый — значит здоровый.

— Я хочу быть как все люди. Не хочу быть слепой, Зэрикуце, не хочу остаться без глаз.

Молчу я, молчат и все остальные, даже тетушка Уке. Зато она не перестает грызть обожженную глину. Глина скрипит у нее на зубах, и это очень похоже на звук, издаваемый жерновами. А челюсти тетушки Уке и есть жернова, самые настоящие жернова.

— Я стала слепнуть, Зэрикуце, неужели ты не понимаешь? Стала слепнуть и скоро буду слепая… совсем слепая, как чурбан. Какая это жизнь!

А у меня какая жизнь? Что это за жизнь? Умерла мать… Я приехал… увидел ее… увидел уже мертвой, а потом похоронил. Когда ее хоронили, по ее мертвому телу ползали муравьи, а над ней гудели пчелы. Родственники и свойственники… Друзья и знакомые… Знакомые и незнакомые… Отец, который порой шепчет, а иногда почти кричит от боли: «Мария, Мария! Как я любил тебя, Мария!»

Мой брат Ион-адвентист, тетушка Чуря и тетушка Уцупер со своим Лауренцем, моя тетка Агопа и еще пять, шесть или семь теток, да еще моя старшая сестра, самая старшая из всех моих сестер, Евангелина, с ее навязчивой жалобой: «Я стала слепнуть, Зэрикуце, скоро буду совсем слепая, как чурбан»… Слепая тетка Аника и дядя Думитраке, Веве, тоже слепой… Сколько их, сколько! Никогда в нашем доме не бывало так много и таких разных людей, начиная от Костандины, с ее близнецами-карликами, и кончая моей тетушкой Уцупер, теткой Агопой или тетушкой Уке, которая только во сне не грызет куски красной глины…

И собрали нас всех вместе не крестины, не свадьба, а смерть матери. Умерла мама! Для каждой матери наступает час, когда она умирает. И вот мама умерла. А мы все собрались, чтобы увидеть ее мертвой, увидеть в последний раз, чтобы поплакать над ней и попричитать, чтобы потом отнести на кладбище и похоронить там.

Три дня по маме звонили колокола. Теперь они звонят по другому покойнику. Теперь они звонят по старику, которого убил его внук, потому что тот слишком много ел, не мог уже работать и никак не хотел умирать…

Все у меня смешалось, я уже плохо различаю, что же случилось со мной, а что было с другими. Разговаривал я с дурачком или нет? Ругался или не ругался с Костандиной и ее карликами? С дурачком я разговаривал. С Костандиной не ругался. Не ссорился и с ее близнецами. Я лежал, вытянувшись на насыпи железной дороги. Вокруг была трава, а на траве висели холодные и круглые капли росы. Приближался рассвет. Мне стало холодно. Да, да… Мне стало холодно. Я замерз, я весь промерз до костей. Счастье, что у меня не замерзли и не остекленели глаза! Я смотрел на небо и видел, как тает и рассеивается ночь, как гаснут и исчезают звезды…

Почти рядом со мной опустилась сова, одна из пяти, шести или семи сов, которые свили себе гнездо на звоннице деревянной церковки посреди кладбища. Эта сова была похожа на одну из пяти, шести или семи сестер моего отца. Я уже готов был испугаться и вскочить, но меня поразило, какие у нее огромные глаза. Сова взмахнула в мою сторону крылом и заговорила:

— Ты интересовался, Зэрикуце, ты спрашивал у людей, почему у нас, сов, такие большие глаза?

— Да, — ответил я ей, вовсе не удивляясь тому, что сова говорит человечьим голосом. — Это верно. Я и себе задавал этот вопрос, и других спрашивал. Но никакого ответа не получил, так что и до сих пор не знаю — почему.

— А хочешь узнать, Зэрикуце?

— Хочу, но только не от тебя.

— Почему?

— Потому что… — бормочу я. — Потому что ты… ты лицом и голосом похожа на мою тетку Гугу.

— А ты что, не любишь тетку Гугу?

— Люблю, но не очень. Когда я был маленький, у меня распухло горло, в нем назрел нарыв. Она выдавила этот нарыв пальцем и заставила меня выпить керосину.

Сова засмеялась. Смеялась она долго-долго, мне показалось, что никогда не кончится ее смех. Однако она успокоилась и сказала:

— Ты путаешь, Зэрикуце, видно, очень устал — и все путаешь.

Я стал было протестовать, но сова только отмахнулась:

— Это бабка Петря залезла тебе пальцем в рот и выдавила нарыв, а потом заставила глотать керосин — не то ложку, не то две или три… Даже я запамятовала. Ну, вспомнил?

— Много времени прошло с тех пор.

Сова снова засмеялась. Она смеялась и смеялась, а потом опять заговорила:

— Не так уж много, как тебе кажется. Подожди, я подумаю.

Сова закрыла глаза, потому что совы, когда думают, всегда закрывают глаза, как и некоторые люди. Она думала, думала, наконец открыла глаза и сказала:

— С тех пор прошло тридцать три мгновения.

Теперь настала моя очередь смеяться. Я смеялся и смеялся, пока не устал. А насмеявшись досыта, заметил:

— Наверно, ты хотела сказать: тридцать три года.

— Это все равно! — ответила сова. — Все равно. Мгновения, годы, века, тысячелетия — все равно… Безразлично…

Сова вдруг стала печальной. Я тоже опечалился. Мы долго-долго молчали. Только ради того, чтобы нарушить молчание, я сказал:

— Ты уклонилась от темы. Ведь мы, кажется, говорили о глазах.

— Да, — спохватилась сова, — мы действительно говорили о глазах. Ты спрашивал, каким я вижу мир своими большими круглыми глазами. Все еще хочешь узнать, каким я его вижу?

— Конечно, хочу, как не хотеть!

— Тогда смотри мне в глаза и не моргай.

Я снова рассмеялся, даже захохотал.

— Хочешь меня загипнотизировать? Ничего не выйдет. Другие уже пытались.

— Вовсе не хочу я тебя гипнотизировать…

Сова уставилась прямо мне в глаза. Я попробовал моргнуть, но ничего не получилось. Сова приблизилась ко мне. «Я подпущу ее, пусть сядет ко мне на грудь, — подумал я, — тогда я поймаю ее и выдерну из крыльев перья, чтоб больше не летала».

Сова рассмеялась:

— Я прочла твои мысли. Но я тебя не боюсь, потому что ты не можешь даже пошевелиться.

Я попытался прогнать ее, но рука моя осталась неподвижной. Ни рукой, ни ногой не мог я шевельнуть и не знал, что делать. Пришлось покориться судьбе.

Сова прыгнула на траву и уселась над самой моей головой. Она смотрела на меня, смотрела и вдруг клюнула в лоб чуть повыше правой брови. Мой правый глаз выскочил из орбиты и шариком скатился в траву.

— Не бойся, — успокоила меня сова. — На некоторое время я тебе одолжу свой глаз.

Она подняла когтистую лапу, вынула свой правый глаз и вставила его на место моего глаза, который с удивлением глядел из травы то на меня, то на сову.

«Я ничего не вижу. Ну вот, — подумал я, — теперь ничего и не увижу ни своим глазом, ни совиным».

— Подожди, — громко сказала сова, — погоди, не торопись.

Она слетала во двор к дурачку и принесла оттуда в когтях яблоневый лист. Прикрыла яблоневым листом мой здоровый глаз, и воздух вдруг сразу осветился. Свет, окружавший меня со всех сторон, не был похож на свет, который бывает при восходе или при закате солнца. Это был не полуденный свет и не сумеречный. Этот свет переливался то желтым, то голубым, то розовым и был необыкновенно прозрачным.

— Посмотри-ка на ваш дом, — предложила мне сова.

— Как я могу посмотреть, если не могу пошевелиться.

— Можешь.

Я повернул голову, взглянул на наш дом и увидел, как над ним парит бесконечное множество людей. Это были мужчины и женщины, были среди них и дети. Не сомневаюсь, что на моем лице отразилось крайнее удивление, потому что сова начала смеяться. Насмеявшись вдоволь, она спросила:

— Ты знаешь, что это за люди?

— Нет, не знаю, — ответил я. — Там, наверно, сотни людей, и я никого не узнаю.

Сова опять засмеялась.

— Сотни, говоришь? Приглядись получше!

Присмотревшись внимательнее, я опустил голову.

— Несколько тысяч.

— И ты не знаешь, кто они такие?

— Нет, не знаю.

— Это твои предки.

— То есть души моих предков.

— Души, если тебе так хочется.

Благодаря совиному глазу, вставленному вместо моего, я вижу дальше и проницательнее. По длинной желтоватой бороде я узнал своего деда из Кырломану, а рядом с ним разглядел свою суровую бабку. Они держались за руки, как дети, и витали в воздухе, словно плыли по прозрачному и спокойному морю. Я попытался найти и другого деда, со стороны отца, на которого, как говорили, я похож, но не разглядел его. Зато увидел маму. Она парила над всеми этими людьми, держа на руках Алексе, а на плече Раду. Я напряг голос и крикнул:

— Мама, мама! Посмотри на меня!

Не знаю, услышала меня мама или нет. Неожиданно ряды витавших в воздухе людей закружились, смешались и исчезли один за другим, образовав белое облачко, остановившееся надо мной. Я вытянул руку, чтобы коснуться его, но облачко, словно испугавшись, поднялось, растаяло и исчезло…