Как я любил тебя — страница 9 из 79


…Этот наш мир, Дарие, не так уж плох. Поверь, поначалу он был даже хорош, но разладилось в нем что-то — одичал он, ожесточился. Бьют нас бояре, наживаются от наших трудов. Мы терпим. Бьют нас и грабят власти. Мы терпим. Любой белоручка в накрахмаленной сорочке куражится над нами. Мы терпим. А друг друга из-за малой безделицы готовы треснуть дубинкой, пырнуть ножом, пропороть вилами, ахнуть оглоблей или шкворнем — так, что череп пополам. Эх, Дарие, такой ли ты добрый, каким хочешь казаться? Такой ли смирный, каким себя выставляешь? Ведь не добрым, не смирным тебя считают, а глупым. Чуть ли не придурком. Конечно, хорошо быть и добрым, и кротким, но хватит ли у тебя сил терпеть и страдать? Не захочешь ли и ты стать как все: скрывать свои мысли, поступать не по совести? Не очерствеет ли у тебя сердце? Не начнешь ли ты ухмыляться, а не улыбаться, насмехаться, а не смеяться? Не разучишься ли ты плакать, Дарие? И тогда все темное возьмет верх над тобой, а доброе и светлое погибнет. Но ты останешься жить и будешь жить, как все…

…Сквозь тьму вижу я Маричику. Вот она сидит на бороне, сжавшись в комочек, промерзшая и безучастная. Тяжело шагают волы. Из ноздрей валит пар. Михалаке хлещет их кнутом, чтобы не ленились. Борона увязает в сугробах, кренится, чуть ли не опрокидывается. Но никому нет дела до Маричики, никому ее не жалко. И тебе, Дарие, тоже…

Девка стог не навивала,

сватьюшка, сватьюшка…

Девка в чижика играла,

сватьюшка, сватьюшка.

Кривой Веве хватает меня за руку.

— Пойдем, — говорит он, — пойдем к музыкантам.

Мы подбираемся поближе к музыкантам. Они играют, поют озорные песни. Горло у них пересохло, но они поют. Рябой цыган ищет жениха. Стэнике еле волочит ноги, тащится за бороной с Маричикой. Словно за гробом идет, только вот шапки не снимает. Шапка у него натянута на самые уши.

— Дай передохнуть, Стэнике, — просит Рябой. — Пальцы не слушаются. Сами до костей промерзли.

Стэнике взмахивает дубинкой:

— Пой! Не то изувечу! Я вам заплатил!

Рябой, щербатый цыган возвращается к своим несолоно хлебавши. Музыканты поют, играют.

— Эх, будь у меня скрипка, я бы научился играть! Да так играл, так играл бы! Пела бы моя скрипка тоненько-тоненько, за душу так и хватала бы. Всем бы надрывала душу. На другом краю света слышали бы ее плач. Луна и та бы слышала. Солнце бы слышало и звезды. Все песни, какие мне довелось запомнить, играл бы я на скрипке. И свои бы придумывал. Вот тогда бы не жил я на земле пустой тенью, как сейчас живу. А если б кто предложил мне: «Вот тебе деньги, сыграй мне свои песни!» — того треснул бы я по башке скрипкой!..

Кривой Веве смеется и добавляет:

— И не стало бы у тебя скрипки.

— Никогда не будет у меня скрипки!

Тянется, тянется — нескончаемая дорога. Валит снег. Крупными пушистыми хлопьями валит на землю снег. Шапки наши от снега растут вширь, ввысь, словно опара, перевернутая вверх дном.

Сватьюшка, сватьюшка,

девка в чижика играла…

— Вот оно как выходит, — наставительно говорит моя тетка, голубоглазая Бызарка. — Не была Маричика жемчужинкой, в чижика играла и доигралась. До свадьбы девушка должна быть чистой, как слезинка. В наше-то время девки непорочными замуж шли, срамоты такой не было.

— Как не было?.. Случалось, — возражает дед Бурдуля, — это с тобой не было, потому как ты завсегда была: черна как галка, суха как палка. А с другими…

Музыка, крики, шум, тарарам — всему селу спать не дают. Тут собака залает. Там калитка скрипнет. Где-то в окошке огонек замельтешит.

Что такое? Что случилось?

Парни валят девушек в мягкие, как пух, сугробы. Помогают выбраться, тискают, лапают.

— Отстань, рехнулся, что ли?

— Ты это чего?

— Батя увидит!

— Где ж ему увидать? Он на невесту глаза пялит.

Сыплет снег. И какой снег! На слежавшийся, обледенелый падает свежий, чистый. В потемках только снег и белеет. В темном воздухе мелькают белые хлопья. Падают с черного неба, которого и не разглядишь.

Мороз сковал речку. Тянутся по льду волы с бороной и люди — свадебный поезд, да и только… Андрице Бобоу совсем отрезвел и затеял возню с Алвице, а Кривой Веве побежал смотреть, кто кого одолеет. Я отошел в сторонку — пробую по льду прокатиться. Но блестящий, гладкий, как стекло, лед где-то глубоко под снегом. И в мои рваные опинки набился снег.

— Смотри, не провались в прорубь, Дарие!

— Не бойся, не провалюсь!

— Смотри, темно, неровен час, бултыхнешься!

— Не бултыхнусь! Я и впотьмах все вижу.

— Вот чертов сын!

— Сам ты чертов сын! Чего чертыхаешься?

По голосу я узнаю Гаджиу Чоба. Он запускает в меня ледышкой, и она со свистом пролетает мимо уха.

Перешли наконец речку, добрались до выселков. Сугробы тут еще выше. От дороги тянутся к домам тропинки, заметенные снегом. Сперва тропка тянется по ровному месту, а потом, извиваясь, поднимается в гору.

— Где ж тут дом Ветуя?

— А ты что, не знаешь? На самой на горе, между Оведение и Чучмишем.

— Идти еще и идти.

Гости притомились. Дух переводят, отдуваются. От трудной дороги да холода с них и хмель соскочил. Мороз — он быстро мозги прочищает. Музыкантов почти не слышно, играют еле-еле, через пень-колоду. А к жениху подойти, чтобы позволил передохнуть, не отваживаются. Жених сам подходит к музыкантам:

— Играть! Кому сказано — играть! Бездельники! — кричит он, замахиваясь дубинкой.

— Да у нас, Стэнике, руки закоченели, пальцы не слушаются.

— Вам зачем деньги плачены? Чтоб играли! Дармоеды!

Музыканты опять играют. Кларнет сипит, словно в нем трещина. Дребезжит кобза. Задыхается най. Одна волынка плачет — не унимается. Мы лезем в гору. Скользим. Падаем. Поднимаемся. Кривой Веве хватается за меня, я за него. У волов пена с языка. Они шли, шли, да и стали. Стоят как вкопанные. Нене Михалаке охаживает их кнутом, бьет кнутовищем. Нене Стэнике орет:

— Нн-у, ну, скаженные!..

Волы трогаются с места. Маричику, сидящую на бороне, всю засыпало снегом. Сидит она — не шелохнется, будто неживая.

— Эй, ты не померла ли? — обеспокоенно спрашивает свекровь.

Маричика молчит, не отвечает.

— Не померла! Не померла! Ржавое железо враз не сломишь, — вмешивается Нета.

Сидит Маричика, сидит на бороне. Ее волы везут. С чего ей помирать, бесстыднице? Это мы чуть не померли, по ее милости по снегу да по сугробам тащимся.

Дорога все в гору и в гору ползет. Я слышу, как мой брат Ион и Пашол кричат откуда-то сверху:

— Стой, братцы, приехали!

— Ура-а-а!

— Ура-а-а!

— Ура-а-а!

Дом Ветуя из-под снежной шапки еле видать, весь двор замело снегом. Темно, тихо. В доме, откуда ушла Маричика к косоглазому Стэнике, сыну вдовы Петры, — полная тьма.

Со всех сторон, обгоняя друг друга, прямиком через сугробы бегут к дому Ветуя люди, колотят в ворота палками:

— Ветуй! Просыпайся! Встречай гостей! Хватит дрыхнуть!

Музыканты, которых Стэнике и дубинкой не мог заставить играть громче, словно ожили. Звонко запел кларнет. Встрепенулись най и кобза. Не иначе — отогрелись руки, заходили пальцы…

Сватьюшка, сватьюшка,

не была жемчужиной —

выкуп дай недюжинный.

Сватьюшка, сватьюшка…

На крик, свист, хохот дверь, скрипнув, приоткрывается, и из нее выглядывают отец и братья невесты. Чуть погодя высовывается обвязанная платком, заспанная мать:

— Что такое? Что стряслось?

Музыка смолкла. Музыканты попрятались за спины гостей.

Парни наваливаются на ворота. Ворота не поддаются — снег мешает.

— А ну, ребята, дружней! — кричит Авендря. — Ломай ворота!

— Зачем ломать? Человеку добро портить? — возмущается Гаджиу Чоб. — Лучше с петель снимем.

— Тебе что? Его добра жалко? Он нам гулянку испортил! Ломай, ломай, ребята.

Нене Михалаке останавливает вконец обессилевших волов у самых заваленных снегом ворот. Маричика сидит на бороне, не шелохнется, маленькая-премаленькая, да ее и не видно из-под снега.

— Будет вам перекоряться! — кричит жених. — Подмогните, мужики, с петель ворота сымем.

За ворота берутся Авендря и Чоб. На помощь им спешат и другие парни. Мой брат Ион по обыкновению не торопится. Он останавливается, подзадоривает нене Пашола: давай, мол, давай, а тот, подбоченившись, отвечает:

— Хватит, наломался! У меня эта свадьба во где сидит. Сыт по горло.

Жених, обложив его почем зря, пыхтя, присоединяется к парням, и они сообща снимают ворота с петель. Михалаке трогает с места волов.

— Ну, ну, проклятущие! Пошли!..

Волы с бороной еле-еле протискиваются во двор и останавливаются прямо перед крыльцом. Следом вваливаются и гости. Маричика сидит на бороне, занесенная снегом и неподвижная.

— Ох, что сейчас будет!.. — шипит мне в ухо Веве.

Стэнике проталкивается сквозь толпу. Останавливается перед тестем, тещей и шуринами. Глазки-щелочки косят, усы подергиваются, губы тоже подергиваются.

Тесть очумело смотрит на него и спрашивает:

— Это что за тарарам, зятек?

— Тарарам? Будто ты не понимаешь? Я тебе, тестюшка, дочку привез. По нашему старинному обычаю — на бороне, теперь уж ты ею распоряжайся.

Ветуй молчит, будто все слова на свете позабыл. Молчит теща. Молчат и братья невесты, только тупо глаза таращат.

Стэнике продолжает:

— Девка твоя, тестюшка, порченая. Баба она по всем статьям!

Теща икнула. Братья невесты еще пуще глаза вытаращили. А Маричика так и сидит, не шевелясь, никто к ней не кинулся, никто не взял ее под руки, в дом, в тепло не отвел. Тесть малость очухался, пришел в себя, почесал в затылке, да вдруг как повернется, как схватит жену за косу и ну честить ее такой отборной руганью, что у нас волосы на голове зашевелились. Бил он ее, пинал, ногами топтал, из конца в конец двора волоком по снегу волочил. Хорошо еще, что снег мягкий. На дочку он и не глянул.