…Этот наш мир, Дарие, не так уж плох. Поверь, поначалу он был даже хорош, но разладилось в нем что-то — одичал он, ожесточился. Бьют нас бояре, наживаются от наших трудов. Мы терпим. Бьют нас и грабят власти. Мы терпим. Любой белоручка в накрахмаленной сорочке куражится над нами. Мы терпим. А друг друга из-за малой безделицы готовы треснуть дубинкой, пырнуть ножом, пропороть вилами, ахнуть оглоблей или шкворнем — так, что череп пополам. Эх, Дарие, такой ли ты добрый, каким хочешь казаться? Такой ли смирный, каким себя выставляешь? Ведь не добрым, не смирным тебя считают, а глупым. Чуть ли не придурком. Конечно, хорошо быть и добрым, и кротким, но хватит ли у тебя сил терпеть и страдать? Не захочешь ли и ты стать как все: скрывать свои мысли, поступать не по совести? Не очерствеет ли у тебя сердце? Не начнешь ли ты ухмыляться, а не улыбаться, насмехаться, а не смеяться? Не разучишься ли ты плакать, Дарие? И тогда все темное возьмет верх над тобой, а доброе и светлое погибнет. Но ты останешься жить и будешь жить, как все…
…Сквозь тьму вижу я Маричику. Вот она сидит на бороне, сжавшись в комочек, промерзшая и безучастная. Тяжело шагают волы. Из ноздрей валит пар. Михалаке хлещет их кнутом, чтобы не ленились. Борона увязает в сугробах, кренится, чуть ли не опрокидывается. Но никому нет дела до Маричики, никому ее не жалко. И тебе, Дарие, тоже…
Девка стог не навивала,
сватьюшка, сватьюшка…
Девка в чижика играла,
сватьюшка, сватьюшка.
Кривой Веве хватает меня за руку.
— Пойдем, — говорит он, — пойдем к музыкантам.
Мы подбираемся поближе к музыкантам. Они играют, поют озорные песни. Горло у них пересохло, но они поют. Рябой цыган ищет жениха. Стэнике еле волочит ноги, тащится за бороной с Маричикой. Словно за гробом идет, только вот шапки не снимает. Шапка у него натянута на самые уши.
— Дай передохнуть, Стэнике, — просит Рябой. — Пальцы не слушаются. Сами до костей промерзли.
Стэнике взмахивает дубинкой:
— Пой! Не то изувечу! Я вам заплатил!
Рябой, щербатый цыган возвращается к своим несолоно хлебавши. Музыканты поют, играют.
— Эх, будь у меня скрипка, я бы научился играть! Да так играл, так играл бы! Пела бы моя скрипка тоненько-тоненько, за душу так и хватала бы. Всем бы надрывала душу. На другом краю света слышали бы ее плач. Луна и та бы слышала. Солнце бы слышало и звезды. Все песни, какие мне довелось запомнить, играл бы я на скрипке. И свои бы придумывал. Вот тогда бы не жил я на земле пустой тенью, как сейчас живу. А если б кто предложил мне: «Вот тебе деньги, сыграй мне свои песни!» — того треснул бы я по башке скрипкой!..
Кривой Веве смеется и добавляет:
— И не стало бы у тебя скрипки.
— Никогда не будет у меня скрипки!
Тянется, тянется — нескончаемая дорога. Валит снег. Крупными пушистыми хлопьями валит на землю снег. Шапки наши от снега растут вширь, ввысь, словно опара, перевернутая вверх дном.
Сватьюшка, сватьюшка,
девка в чижика играла…
— Вот оно как выходит, — наставительно говорит моя тетка, голубоглазая Бызарка. — Не была Маричика жемчужинкой, в чижика играла и доигралась. До свадьбы девушка должна быть чистой, как слезинка. В наше-то время девки непорочными замуж шли, срамоты такой не было.
— Как не было?.. Случалось, — возражает дед Бурдуля, — это с тобой не было, потому как ты завсегда была: черна как галка, суха как палка. А с другими…
Музыка, крики, шум, тарарам — всему селу спать не дают. Тут собака залает. Там калитка скрипнет. Где-то в окошке огонек замельтешит.
Что такое? Что случилось?
Парни валят девушек в мягкие, как пух, сугробы. Помогают выбраться, тискают, лапают.
— Отстань, рехнулся, что ли?
— Ты это чего?
— Батя увидит!
— Где ж ему увидать? Он на невесту глаза пялит.
Сыплет снег. И какой снег! На слежавшийся, обледенелый падает свежий, чистый. В потемках только снег и белеет. В темном воздухе мелькают белые хлопья. Падают с черного неба, которого и не разглядишь.
Мороз сковал речку. Тянутся по льду волы с бороной и люди — свадебный поезд, да и только… Андрице Бобоу совсем отрезвел и затеял возню с Алвице, а Кривой Веве побежал смотреть, кто кого одолеет. Я отошел в сторонку — пробую по льду прокатиться. Но блестящий, гладкий, как стекло, лед где-то глубоко под снегом. И в мои рваные опинки набился снег.
— Смотри, не провались в прорубь, Дарие!
— Не бойся, не провалюсь!
— Смотри, темно, неровен час, бултыхнешься!
— Не бултыхнусь! Я и впотьмах все вижу.
— Вот чертов сын!
— Сам ты чертов сын! Чего чертыхаешься?
По голосу я узнаю Гаджиу Чоба. Он запускает в меня ледышкой, и она со свистом пролетает мимо уха.
Перешли наконец речку, добрались до выселков. Сугробы тут еще выше. От дороги тянутся к домам тропинки, заметенные снегом. Сперва тропка тянется по ровному месту, а потом, извиваясь, поднимается в гору.
— Где ж тут дом Ветуя?
— А ты что, не знаешь? На самой на горе, между Оведение и Чучмишем.
— Идти еще и идти.
Гости притомились. Дух переводят, отдуваются. От трудной дороги да холода с них и хмель соскочил. Мороз — он быстро мозги прочищает. Музыкантов почти не слышно, играют еле-еле, через пень-колоду. А к жениху подойти, чтобы позволил передохнуть, не отваживаются. Жених сам подходит к музыкантам:
— Играть! Кому сказано — играть! Бездельники! — кричит он, замахиваясь дубинкой.
— Да у нас, Стэнике, руки закоченели, пальцы не слушаются.
— Вам зачем деньги плачены? Чтоб играли! Дармоеды!
Музыканты опять играют. Кларнет сипит, словно в нем трещина. Дребезжит кобза. Задыхается най. Одна волынка плачет — не унимается. Мы лезем в гору. Скользим. Падаем. Поднимаемся. Кривой Веве хватается за меня, я за него. У волов пена с языка. Они шли, шли, да и стали. Стоят как вкопанные. Нене Михалаке охаживает их кнутом, бьет кнутовищем. Нене Стэнике орет:
— Нн-у, ну, скаженные!..
Волы трогаются с места. Маричику, сидящую на бороне, всю засыпало снегом. Сидит она — не шелохнется, будто неживая.
— Эй, ты не померла ли? — обеспокоенно спрашивает свекровь.
Маричика молчит, не отвечает.
— Не померла! Не померла! Ржавое железо враз не сломишь, — вмешивается Нета.
Сидит Маричика, сидит на бороне. Ее волы везут. С чего ей помирать, бесстыднице? Это мы чуть не померли, по ее милости по снегу да по сугробам тащимся.
Дорога все в гору и в гору ползет. Я слышу, как мой брат Ион и Пашол кричат откуда-то сверху:
— Стой, братцы, приехали!
— Ура-а-а!
— Ура-а-а!
— Ура-а-а!
Дом Ветуя из-под снежной шапки еле видать, весь двор замело снегом. Темно, тихо. В доме, откуда ушла Маричика к косоглазому Стэнике, сыну вдовы Петры, — полная тьма.
Со всех сторон, обгоняя друг друга, прямиком через сугробы бегут к дому Ветуя люди, колотят в ворота палками:
— Ветуй! Просыпайся! Встречай гостей! Хватит дрыхнуть!
Музыканты, которых Стэнике и дубинкой не мог заставить играть громче, словно ожили. Звонко запел кларнет. Встрепенулись най и кобза. Не иначе — отогрелись руки, заходили пальцы…
Сватьюшка, сватьюшка,
не была жемчужиной —
выкуп дай недюжинный.
Сватьюшка, сватьюшка…
На крик, свист, хохот дверь, скрипнув, приоткрывается, и из нее выглядывают отец и братья невесты. Чуть погодя высовывается обвязанная платком, заспанная мать:
— Что такое? Что стряслось?
Музыка смолкла. Музыканты попрятались за спины гостей.
Парни наваливаются на ворота. Ворота не поддаются — снег мешает.
— А ну, ребята, дружней! — кричит Авендря. — Ломай ворота!
— Зачем ломать? Человеку добро портить? — возмущается Гаджиу Чоб. — Лучше с петель снимем.
— Тебе что? Его добра жалко? Он нам гулянку испортил! Ломай, ломай, ребята.
Нене Михалаке останавливает вконец обессилевших волов у самых заваленных снегом ворот. Маричика сидит на бороне, не шелохнется, маленькая-премаленькая, да ее и не видно из-под снега.
— Будет вам перекоряться! — кричит жених. — Подмогните, мужики, с петель ворота сымем.
За ворота берутся Авендря и Чоб. На помощь им спешат и другие парни. Мой брат Ион по обыкновению не торопится. Он останавливается, подзадоривает нене Пашола: давай, мол, давай, а тот, подбоченившись, отвечает:
— Хватит, наломался! У меня эта свадьба во где сидит. Сыт по горло.
Жених, обложив его почем зря, пыхтя, присоединяется к парням, и они сообща снимают ворота с петель. Михалаке трогает с места волов.
— Ну, ну, проклятущие! Пошли!..
Волы с бороной еле-еле протискиваются во двор и останавливаются прямо перед крыльцом. Следом вваливаются и гости. Маричика сидит на бороне, занесенная снегом и неподвижная.
— Ох, что сейчас будет!.. — шипит мне в ухо Веве.
Стэнике проталкивается сквозь толпу. Останавливается перед тестем, тещей и шуринами. Глазки-щелочки косят, усы подергиваются, губы тоже подергиваются.
Тесть очумело смотрит на него и спрашивает:
— Это что за тарарам, зятек?
— Тарарам? Будто ты не понимаешь? Я тебе, тестюшка, дочку привез. По нашему старинному обычаю — на бороне, теперь уж ты ею распоряжайся.
Ветуй молчит, будто все слова на свете позабыл. Молчит теща. Молчат и братья невесты, только тупо глаза таращат.
Стэнике продолжает:
— Девка твоя, тестюшка, порченая. Баба она по всем статьям!
Теща икнула. Братья невесты еще пуще глаза вытаращили. А Маричика так и сидит, не шевелясь, никто к ней не кинулся, никто не взял ее под руки, в дом, в тепло не отвел. Тесть малость очухался, пришел в себя, почесал в затылке, да вдруг как повернется, как схватит жену за косу и ну честить ее такой отборной руганью, что у нас волосы на голове зашевелились. Бил он ее, пинал, ногами топтал, из конца в конец двора волоком по снегу волочил. Хорошо еще, что снег мягкий. На дочку он и не глянул.