Как я путешествовал по Алтаю — страница 17 из 23

Схватил медвежат, запихнул в две сумы — и к избушке. А медведицу через два дня нашёл: не угодила ей пуля в сердце, а всё-таки издолила. Почти двадцать четвертей шкура была!..

За разговором мы опорожнили самовар.

Стало темнеть, но я ещё не хотел уходить. Тогда старуха начала громко позёвывать, давая понять непрошеному гостю, что пора и честь знать!

Пришлось встать и откланяться.

Анеподист Александрович пошёл провожать меня и сказал:

— Может, посидим под кедрой? Старуха пускай ложится, а мне спать неохота, да я только и в разговор вошёл.

Мы сели под кедром, прямо против дома, на взгорке, откуда хорошо была слышна ночная Катунь, и Заиграев начал свой второй рассказ.

Медведь и кедровые орехи

— Кедра-то не каждый год орехи приносит. Вот и ходишь, ходишь по тайге, пока на урожайное дерево не наскочишь.

А медведь — он поболе нашего в кедраче шатается и всегда знает, где шишки брать. И кедру выбирает наилучшую. Иди за ним следом — не промахнёшься, наберёшь семян самых добрых.

Бывает, и увидишь к случаю: сидит медведь на сучьях, сделает там себе как стол, крутит шишку в лапах по беличьи и знай себе пощёлкивает.

Как-то пошли мы с братом перед зимой орехи бить. И ружья прихватили. Да была ещё у меня толстая палка: по горам-то лазить — ладно на неё опираться.

Нашли кедру, где медведь шишку лущил и нам оставил, — по хорошей суме набрали. Стали домой собираться, глядим — под кедрой большая плита из камня. Брат-то на неё и вылез, а под ней — глубокая берлога!

Стронули мы зверя негаданно, и так шустро он по тайге пошёл, что мы и ружей с плеч не скинули.

Прошли версты две, лежит колодина, а под ней — дыра. Нагнулся я в ту дыру заглянуть, а там медведь! Выскочил, пахнул на меня жаром, заорал на лихой мат. А я и того пуще!

Хорошо, что палка была добрая. Стал я ей отбиваться, у зверя башка зазвенела. Кинулся он от меня в черемошник, что хмелем обвился от корня до маковки, запутался там, как в сетях: скочит да упадёт, упадёт — опять скбчит. Стрельнул — показалась кровь на левой лопатке. А всё же проскочил зверь и пошёл в гору, как козёл. Брат вдарил, да мимо.

Полезли мы за ним, а он — от нас. И не подаёт виду, хоронится, слышим только — по кустам шумит. И мы из сил вышли: орехи плечи пооттянули.

Всё же взяли мы того медведя, с собаками, на третий день. Он по дороге две берлоги копал, да ни в одну не залёг. Потом вдруг пропал, как на ераплане улетел: и следов нет. Что за диво? Хорошо, собаки разобрались. Он от нас завернул по кругу назад, да своим же следом и пятился. Хитрец!


Я ушёл. Но мы условились встретиться рано утром и пройтись километров шесть вверх по Чемалу, до реки Кубы, где любил рыбачить Заиграев, когда жив был его брат — верный спутник в долгих скитаниях по тайге.

Анеподист Александрович разбудил меня до рассвета:

— Здорово ночевали!

И мы дошли до Кубы, когда солнце ещё скрывалось за горой, и по дороге щёлкали кедровые орехи: старик захватил их с собой.

— Орешки — это наш «сибирский разговор», как у вас подсолнухи. Кинул в рот, сгрыз, плюнул, вот и путь короче, — пошутил он.

На Кубе я ловил хариусов, а Заиграев — кузнечиков для моего крючка и собирал рыбу в сумку. Потом разжёг костёр у дороги, под старой, сгорбленной берёзой, сварил уху.

— Горячо сыро не живёт! — сказал он, вытаскивая из котелка крутобокого хариуса за побелевший хвост.

После ухи мы улеглись в тени берёзы и закурили. И старик вспомнил, как лет тридцать назад, где-то в этих же местах, он впервые задумался: по каким таким законам живёт медвежья семья?

— Вот так же, почитай, ловили мы с братом рыбу, и подглядел я, что не больно-то сладко у медведей, хоть они и смышлёные звери. И, к примеру, волк или лисица больше по правде живут.

— Не понимаю, Анеподист Александрович.

— А что ж тут непонятного? Медведица детей бережёт. За няньку при малышах пестун ходит, что родился по прежнему году. А отец — шатун, мало что о семье не заботится, так ещё за своими же детьми охотится. Не медведь, а сущая свинья!

Я усомнился.

— Вот те крест! — побожился старик и начал свой третий рассказ.

Мишкина семья

— Рыбачили мы с братом. Глядь — на такой вот корявой берёзе два медвежонка сидят. В обнимку. Ноги свесили, посмотрят друг на друга — и бирюлька к бирюльке: обнюхиваются, целуются.

Вдруг из кустов вылез большой зверь, и воровским манером — боком, боком — прямо к ним. Брат и говорит: «Это нянька, пестун». — «Нет, — говорю, — зачем пестуну красться? Он при семье свободно ходит, хоть и не даёт ему медведица играть с маленькими. И не так он велик. А этот крадётся: башкой крутит, принюхивается, идёт к берёзе тихо, будто мышонок. Сразу видать, что за чужим пришёл» Да! Увидал медведь, что медведица ушла за кедру, подскочил к берёзе и притаился: ждёт, когда маленькие с дерева слезут. Стоит, морду кверху задрал и уже облизывается. Мы его пугнули. Брат и сказал мне: «А чего ты, Анеподист, распалился на этого медведя? Может, он и не хотел медвежатами позавтракать, может, он просто поиграть хотел?» — «Нет, говорю, чёрта с два!

Крадучись на игру не ходят. Да и самой природой, видать, установлено, что должна самка с медвежатами жить отдельно. В круглой-то башке у медведя насчёт малышей никакого понятия нет. Верно, верно!»

В другой раз крался за семьёй белый медведь, а точнее сказать — грязно-белый, будто в опилках обвалялся.



Заметила его медведица, шибко осерчала, рявкнула на всю тайгу, и он убежал в гору. Там круг сделал — и опять на то же место. Медведица замырчала, снова прогнала его, а детям словно бы шепнула, чтоб они остерегались.

Залезли маленькие на дерево, да, видно, соскучились и стали спускаться. Дурачки, конечно, несмышлёные, а слезают с опаской, по сторонам озираются и вниз глядят, где, значит, лучше место, чтоб на землю встать.

Только сиганули в траву, а медведь-то белый и подскочил, да и схвати одного медвежонка за ляжку. Заверещал маленький, как зайчишка. Тут мамаша-то и налетела. Клок шерсти вырвала у злодея на загривке и такую оплеуху дала, что тот — кубырем! И пошёл ногами взбрыкивать, и всё в гору, всё в гору: синяки лечить, раны зализывать…

Мы встречались ежедневно и последний вечер, такой короткий и прохладный, провели на обомшелой гранитной скале, на Стрелке, где Чемал сливается с Катунью.

Солнце садилось, и на отрогах двугорбой горы Верблюд догорали его лучи — янтарные и розовые, — обещая завтра погожий день.

Старику Заиграеву, когда он впервые пришёл сюда, полюбилась эта синяя, в соснах, высокая каменная Стрелка. Тут жили белки, в завалах сосняка и кедров бегали шустрые, осторожные соболи. И медведи ложились в берлоги у самой Верблюд-горы, и дикие козы ходили большими стадами. А осенью раздавался над Стрелкой трубный зов ревущего марала.

Я уже видел старые пещеры в солончаках горы Верблюд. Их вылизали языками козлы и маралы. Тысячи, а может быть, и миллионы копытных сотни лет приходили туда в жаркие летние дни лизать соль и такие понаделали пещеры, хоть табун коней заводи! Я шёл с факелом, свет дрожал, крупинки соли искрились, как снежинки на солнце. Летучие мыши висели вниз головами, в расщелинах скал слышался какой-то писк. Меня обдавало холодом, было так таинственно и даже страшно.

Белок и маралов, соболей и медведей давно нет возле Чемала; от шума машин, электрического света, от людей ушли они в глухую тайгу. А козлы остались.

По Катуни, чуть ниже Чемала, им очень удобно было переходить осенью с левого берега на правый, к сочным горным пастбищам. Козлы двигались из века в век проторёнными тропами, и этим пользовались охотники. Они делали загородки на путях перехода, и воинственный клич: «Элекмонар! Козлы в загородке!»— был сигналом к началу охоты. Алтайские охотники — анчи — устремлялись в загоны и ловили козлов, попавших в плен. Теперь загородок не делают, но охота ведётся. И в память о ней посёлок невдалеке от Чемала называется Элекмонар, а по-русски — козлы в загородке…

Вспомнив об этой охоте, Заиграев задумчиво произнёс:

— А кому расскажешь, что я видел в этих краях за свои семьдесять пять лет? История же поучительная! Охотиться начал, так ходил в тайгу с допотопным ружьём — с шомполкой. Патронов не было, порох и пули и пистоны таскал в баклажках на поясе. Сыплешь порох в ствол, а тут — дождь, с деревьев — капель. Одна морока! Потом берданкой разжился, с одним стволом, затвор как у винтовки. И уж, почитай, после революции двустволки появились, тульские. Это — по ружейной части, так — просто для памяти. Да! Пришёл в Чемал по бездорожью, узкой охотничьей тропкой. Сляпал избёнку. Нас было таких, как я, человек шесть: вот и весь посёлок! Сидели с лучиной. Потом уж керосин-то появился. А теперь чиркнул выключателем — и свет горит, и радио говорит!

— В санатории — ребятишки, вот бы и рассказывали им про старину, — заметил я.

— Бывает, захожу к ним. Только чудно им, что такой чалдон на свете живёт, что и лучину жёг и из шомполки палил. А я им своё: было, говорю, охотничье кочевье, а теперь?

— Что — теперь?

— Город!

— Да какой же ваш Чемал город! — удивился я.

— Ну ладно, городок, — поправился старик. — И дороги, как у вас, в Москве, только таких вот сосен, да этих скал, и, конечно, рек таких, как Катунь, ээ-э, у вас нет! Это всё же Алтай!

Старик замолчал и вздохнул.

— Взгрустнулось? — спросил я.

— Да. Был и я, что медведь, а теперь совсем уездился. И в новом дому живу, и достаток хороший, а по ночам ворочаюсь да вздыхаю. На охоту второй год не хожу: и вижу плохо и слышу слабо. В горах стало меня эхо обманывать. Вышел как-то с ружьишком, слышу — будто медвежата скворчат. А слух кругом, потому что отдаёт от скал. Раньше бы чутьём взял, а теперь не то! Постоял, послушал, а куда идти — понять не могу. Эх, и досада! Даже слезу смахнул с горя: значит, чужой я стал в тайге! И поплёлся к своей глухой старухе чай пить. Вот дела!