е успокоительное под названием экванил (мепробамат).
Впоследствии я узнал, что другие врачи немало позабавились, узнав, что у меня хватило отваги (или слабоумия) задать этот вопрос доктору Уайтхорну, который был известен крайне скептическим отношением к психоанализу. Он занимал эклектическую позицию, следуя психобиологическому подходу Адольфа Мейера, предыдущего заведующего психиатрического отделения в Хопкинсе, – эмпирика, фокусировавшегося на психологической, социальной и биологической структуре пациента. После этого я ни разу не говорил с доктором Уайтхорном о своем психоаналитическом опыте, а он ни разу не спрашивал меня о впечатлениях.
Психиатрическое отделение Хопкинса отличалось «раздвоением личности»: точка зрения Уайтхорна господствовала в четырехэтажном корпусе психиатрической больницы и амбулаторном отделении, в то время как консультационной службой управляла сильная ортодоксальная «психоаналитическая партия». Я, как правило, обретался на территории Уайтхорна, но при этом посещал аналитическое конференции в консультационном отделении, особенно клинические разборы, которые вели Льюис Хилл и Отто Уилл, оба – проницательные аналитики и мировые рассказчики.
Я завороженно слушал их доклады о клинических случаях. Их подход отличался мудростью, гибкостью и глубокой вовлеченностью. Я восхищался тем, как они описывали взаимодействие с пациентом. Сколько в них было заботы и великодушия! Они были среди моих первых образцов для подражания в практике психотерапии (и повествования).
Но у большинства аналитиков подход был совершенно иным. Олив Смит, с которой я встречался четыре раза в неделю, работала в ортодоксальной фрейдистской манере: она была пустым экраном, никак не проявляя себя ни словом, ни выражением лица. Я выезжал на «Ламбретте» из больницы и направлялся в ее кабинет в центральном районе Балтимора, куда должен был прибыть ровно к одиннадцати часам. Путь занимал всего десять минут. Часто я не мог устоять перед искушением просмотреть перед уходом свою почту и в результате опаздывал на минуту-две – свидетельство сопротивления анализу, которое мы с ней часто (и бесплодно) обсуждали.
Кабинет Олив Смит соседствовал с кабинетами четырех других аналитиков, все они были в свое время ею проанализированы. Тогда я считал ее старухой. Ей было как минимум семьдесят – седая, немного сгорбленная, незамужняя. Раз или два я видел ее в больнице – она приезжала на консультацию или аналитическую встречу, – и там она казалась моложе и энергичнее.
Я ложился на кушетку. Ее кресло стояло в изголовье, и мне приходилось вытягивать шею и оглядываться, чтобы видеть ее, а иногда – просто чтобы убедиться, что она не уснула. Она просила меня свободно ассоциировать, а ее реакции ограничивались исключительно интерпретациями, причем очень немногие из них были чем-то полезны.
На пути к психоаналитику, Балтимор, 1958 г.
Самой важной частью лечения были иногда случавшиеся у нее отклонения от нейтральной позиции. Очевидно, многие находили работу с ней полезной – включая ее соседей-аналитиков и моего старшего ординатора. Я так и не понял, почему психоанализ помогал им и не помогал мне. Оценивая тот опыт ретроспективно, я полагаю, что Олив Смит была неподходящим для меня психотерапевтом – мне нужен был кто-то более интерактивный. Много раз у меня мелькала недобрая мысль, что главное, чему я научился во время своего анализа, – это как не надо проводить психотерапию.
Олив Смит брала по двадцать пять долларов за сеанс. Сотню в неделю. Пять тысяч в год. Вдвое больше моей ординаторской зарплаты. Я оплачивал свой анализ, каждую субботу проводя осмотры – по десять долларов каждый – для канадской страховой компании «Солнечная жизнь», носясь по закоулкам Балтимора на своей «Ламбретте» в белой больничной униформе.
Как только я решил проходить ординатуру в больнице Джонса Хопкинса, Мэрилин подала документы в докторантуру Университета Джонса Хопкинса. Ее приняли, и она работала под руководством Рене Жирара, одного из самых видных французских ученых своего времени. Она решила писать докторскую диссертацию на тему мифа о суде в произведениях Франца Кафки и Альбера Камю – и с ее подачи я тоже начал читать Кафку и Камю, а потом перешел к Жан-Полю Сартру, Морису Мерло-Понти и другим писателям-экзистенциалистам.
Впервые в моей работе и работе Мэрилин появились общие точки. Я влюбился в Кафку, его «Превращение» поразило меня больше, чем все прочитанное прежде. Кроме того, меня глубоко тронули «Посторонний» Камю и «Тошнота» Сартра. С помощью художественного рассказа эти писатели вскрыли глубины существования так, как это никогда не удавалось специальной психиатрической литературе.
В те три года в Хопкинсе наша семья процветала. Старшая дочь, Ив, ходила в детский садик прямо во дворе квадратного жилого комплекса, где мы обитали вместе с остальными сотрудниками. Рид – живой, игривый ребенок – без труда привык, что о нем заботится домработница, когда Мэрилин была занята учебой в кампусе Хопкинса, расположенном в пятнадцати минутах от дома.
В наш последний год в Балтиморе на свет появился Виктор, наш третий ребенок; это произошло в Госпитале Джонса Хопкинса, в квартале от нашего дома. Нам повезло иметь здоровых, славных детей, и я охотно играл с ними и занимался по вечерам и в выходные дни. Мне никогда не казалось, что семейная жизнь как-то мешает моей профессиональной жизни, хотя, уверен, для Мэрилин ситуация была иной.
Я наслаждался своими тремя годами ординатуры. С самого начала у каждого ординатора была клиническая нагрузка – вести стационарную палату, а также встречаться с рядом амбулаторных пациентов. И обстановка и сотрудники Хопкинса были проникнуты типично южным духом благовоспитанности, который теперь воспринимается как нечто старомодное.
Психиатрическое отделение, Фиппс-Клиник, включавшее шесть палат стационара и амбулаторное отделение, открылось в 1912 году. Тогда его главой был Адольф Мейер, преемником которого в 1940 году стал Джон Уайтхорн. Четырехэтажное здание из красного кирпича имело вид солидный и исполненный достоинства; лифтер был неизменно обходителен и приветлив. А медсестры, как молодые, так и пожилые, вскакивали с места, стоило зайти в их комнату любому врачу – ах, какое это было времечко!
Хотя сотни пациентов в моей памяти не сохранились, многих своих первых пациентов в Хопкинсе я помню со сверхъестественной ясностью. Среди них – Сара Б., жена техасского нефтяного магната, которая пробыла в больнице несколько месяцев с кататонической шизофренией. Она не произносила ни слова и часто застывала в одной позе на несколько часов. Моя работа с ней была целиком и полностью интуитивной: супервизоры ничем особо помочь не могли, поскольку никто не знал, как лечить таких пациентов, – считалось, что до них невозможно достучаться.
Я старался встречаться с ней ежедневно, не менее чем по пятнадцать минут, в моем маленьком кабинете, расположенном в длинном коридоре сразу за ее палатой. Сара пробыла совершенно немой не один месяц, и поскольку она никогда не реагировала на вопросы ни словом, ни жестом, все беседы вел я сам. Я рассказывал ей о своем дне, зачитывал газетные заголовки, делился своими мыслями по поводу групповых встреч в палате, говорил о проблемах, которые я исследовал в своем личном анализе, и о книгах, которые читал. Иногда ее губы шевелились, но с них не слетало ни звука; выражение лица никогда не менялось, а взгляд больших, жалобных голубых глаз оставался прикованным к моему лицу.
А потом однажды, когда я разглагольствовал о погоде, она внезапно поднялась, подошла ко мне и крепко поцеловала прямо в губы. Я был ошарашен, не знал, что сказать, но сумел сохранить самообладание – и, поразмыслив вслух о возможных причинах этого поцелуя, сопроводил Сару обратно в палату, а потом помчался в кабинет своего супервизора, чтобы обсудить этот инцидент. Единственное, в чем я не признался супервизору, – что поцелуй доставил мне немалое удовольствие: Сара была привлекательной женщиной, и прикосновение ее губ меня возбудило, но я ни на миг не забыл, что мое дело – лечить ее.
После этого еще несколько недель все шло как прежде, пока я не решил попробовать курс лечения пакаталом, новым общим транквилизатором, который только-только вышел на рынок (сейчас от него уже давно отказались). К всеобщему удивлению, не прошло и недели, как Сара стала другим человеком, начала разговаривать и, как правило, довольно связно. Сидя в моем кабинете, мы подробно обсуждали стресс в ее жизни до болезни, и в какой-то момент я сказал о своих чувствах по поводу наших встреч в ее период безмолвия и о своих сомнениях насчет того, давал ли я ей что-то во время этих сеансов.
– О нет, доктор Ялом! Вы зря сомневались, – ответила она. – Пусть вам так не кажется. Все это время вы были для меня как хлеб насущный.
Я был для нее как хлеб насущный. Эти слова и этот момент остались со мной навсегда. Это воспоминание часто приходит, когда я сижу наедине с пациентом, не представляя, что происходит, не в состоянии сделать никаких полезных или осмысленных замечаний. Тогда я думаю о милой Саре Б. и напоминаю себе, что присутствие, расспросы и внимание психотерапевта могут оказывать поддержку пациенту такими способами, которых мы даже не представляем.
Я начал ходить на еженедельные семинары Джерома Франка, доктора медицины и доктора наук, еще одного постоянного профессора Университета Хопкинса, который, как и доктор Уайтхорн, был эмпириком, и убедить его в чем-то можно было только логикой и доказательствами. Он научил меня двум важным вещам: основам исследовательской методологии и фундаментальным принципам групповой психотерапии.
В то время групповая терапия пребывала во младенчестве, и доктор Франк написал одну из немногих хороших книг по этой теме. Каждую неделю ординаторы – ввосьмером, склонившись друг к другу головами – наблюдали его работу с группой амбулаторных больных сквозь одно из первых использованных в таком назначении двусторонних наблюдательных зеркал, очень небольшого размера. После встречи группы мы садились с доктором Франком и обсуждали сеанс. Я счел групповое наблюдение настолько ценным форматом, что спустя годы стал использовать его, когда сам преподавал групповую терапию.