Пока я писал эту статью, мне вспомнился доклад о Мюриэл в медицинской школе и то, как я вызвал интерес слушателей, начав этот доклад с истории. Статью о вуайеризме я тоже решил начать с истории о первом вуайеристе – Любопытном Томе[19]. Моя жена, работавшая в то время над докторской диссертацией, помогла мне раскопать первые упоминания легенды о леди Годиве, благородной даме XI века, добровольно вызвавшейся проехать верхом по улицам в обнаженном виде, чтобы спасти горожан от непомерных налогов, которыми обложил их ее муж. Все горожане, за исключением Тома, выказали ей свою благодарность, отказавшись смотреть на ее наготу. Но бедняга Том не смог удержаться от соблазна взглянуть на обнаженную знатную даму и за это был поражен слепотой. Эта статья была немедленно принята к публикации в «Архивы общей психиатрии».
Вскоре после этого моя статья о методах ведения терапевтических групп для лиц, совершивших преступление на сексуальной почве, была опубликована в «Журнале нервных и психических болезней». Кроме того, вне связи с моей работой с заключенными Патаксента, я опубликовал статью по диагностике старческой деменции.
Надо сказать, научные публикации у ординаторов были редкостью, и поэтому мои статьи были встречены коллективом Госпиталя Джонса Хопкинса с большим одобрением. Выслушивать похвалы преподавателей было приятно и в то же время удивительно, учитывая, с какой легкостью дались мне эти статьи.
Джон Уайтхорн всегда носил белую рубашку, галстук и коричневый костюм. Мы, ординаторы, гадали, сколько у него одинаковых костюмов, потому что никогда не видели его в иной одежде. Ординаторы должны были в полном составе присутствовать на его ежегодной вечеринке с коктейлями в начале учебного года. Вечеринка эта вселяла в нас ужас: мы часами стояли, одетые в костюмы с галстуками, а подавали нам по единственному маленькому бокалу хереса – и больше никаких закусок или напитков.
На третий год ординатуры я и пятеро других ординаторов проводили с доктором Уайтхорном каждую пятницу. Мы сидели в угловом зале для совещаний, примыкающем к его кабинету, а он беседовал с каждым из своих госпитализированных пациентов. Доктор Уайтхорн и пациент сидели в мягких креслах, а мы, все восемь ординаторов, устраивались поодаль на деревянных стульях. Некоторые беседы длились всего по десять-пятнадцать минут, другие затягивались до часа, а иногда даже на два-три часа.
Его опубликованная работа «Руководство по ведению беседы и клиническому изучению личности» в то время использовалась в большинстве учебных психиатрических программ Соединенных Штатов и предлагала новичку систематический подход к клиническому интервью; но его собственный стиль беседы был каким угодно, только не систематическим.
Уайтхорн редко расспрашивал о симптомах или проблемных областях, следуя вместо этого принципу «позволь пациенту учить тебя». И теперь, более полвека спустя, некоторые примеры из его практики по-прежнему свежи в моей памяти: один пациент писал диссертацию об испанской Армаде, другой был специалистом по Жанне д’Арк, а третий – богатым кофейным плантатором из Бразилии. В каждом из этих случаев доктор Уайтхорн пространно беседовал с пациентом как минимум по девяносто минут, сосредоточиваясь на интересах пациента. Мы многое узнали об истории Испании во времена Армады, о заговоре против Жанны д’Арк, о меткости персидских стрелков, об учебных планах школ профессиональных сварщиков, а также все, что мы хотели знать (и даже более того) о связи качества кофейных зерен с высотой, на которой их выращивали.
Временами мне становилось скучно и я отключался, однако десять-пятнадцать минут спустя обнаруживал, что прежде враждебный, настороженный пациент теперь куда более откровенно рассказывает о своей внутренней жизни.
– Вы выигрываете оба – и вы и ваш пациент, – говаривал Джон Уайтхорн. – Пациент повышает свою самооценку за счет вашего интереса и готовности учиться у него, а вы просвещаетесь и в конце концов узнаете все, что вам нужно знать о его болезни.
После этих утренних бесед у нас был двухчасовой перерыв на обед, который в неторопливом южном стиле сервировали в большом, комфортабельном кабинете. На хорошем тонком фарфоре подавали салат, сэндвичи, пирожки с треской и – мое любимое блюдо по сей день – котлетки из мяса краба, выловленного в Чесапикском заливе.
Разговор тянулся от салата и сэндвичей к десертам и кофе и затрагивал множество тем. Если мы не уводили Уайтхорна в каком-то конкретном направлении, он пускался в обсуждение своих новых мыслей о периодической таблице. Он подходил к доске и цеплял на нее периодическую таблицу, которая всегда висела в его кабинете. Хотя Уайтхорн получил профессиональную психиатрическую подготовку в Гарварде и возглавлял кафедру психиатрии Вашингтонского университета в Сент-Луисе до того, как пришел в Хопкинс, по первой специальности он был биохимиком и успел немало сделать в области экспериментальных исследований химии головного мозга.
Помню, как задавал ему вопросы о происхождении параноидного мышления, на которые он подробно отвечал. Однажды, будучи на этапе в высшей степени детерминистского представления о поведении, я сказал ему, что полное знание о действующих на человека стимулах позволило бы нам с точностью предсказывать его реакцию – как ментальную, так и поведенческую. Я сравнил это с забиванием бильярдного шара в лузу: если бы мы точно знали силу удара, угол и спин, то могли бы точно предсказать движение шара. Моя позиция побудила его занять противоположную точку зрения – гуманистическую, которая была для него чуждой и неудобной.
– Похоже, доктор Ялом решил малость поразвлечься за мой счет, – сказал доктор Уайтхорн остальным присутствующим после оживленной дискуссии.
Возвращаясь мысленно к этому эпизоду, я думаю, он угадал: я действительно помню легкое веселье оттого, что побудил его высказать те самые гуманистические взгляды, которые обычно выражал сам.
Единственное мое разочарование, связанное с Уайтхорном, случилось, когда я дал ему почитать свой экземпляр «Процесса» Кафки. Эту книгу я обожал в том числе за метафорическое изображение в ней невротического состояния и беспричинного чувства вины. Через пару дней доктор Уайтхорн вернул мне книгу, покачивая головой. Он сказал, что совсем ее не понял и что предпочел бы говорить с живыми людьми. К тому времени я занимался психиатрией три года и еще не встретил ни одного клинициста, который интересовался бы прозрениями философов или романистов.
После обеда мы возвращались к наблюдению за доктором Уайтхорном, беседующим с пациентами. К четырем-пяти часам дня я начинал беспокойно ерзать, все сильнее желая вырваться на воздух и поиграть в теннис со своим постоянным партнером, одним из студентов-медиков. Теннисный корт для персонала больницы располагался в шестидесяти метрах от нее, в укромном уголке между отделениями психиатрии и педиатрии, и немало пятничных вечеров я тщетно лелеял надежду, что игра все же состоится, пока не гасли последние лучи солнца. Тогда я вздыхал и снова концентрировался на интервью.
Моя последняя встреча с Джоном Уайтхорном за время обучения случилась в заключительный месяц ординатуры. Однажды днем он вызвал меня в свой кабинет, и когда я вошел и сел перед ним, мне показалось, что его лицо выглядит менее суровым. Ошибался ли я или в самом деле разглядел в нем дружелюбие, даже некоторое подобие улыбки? После типично уайтхорновской паузы он наклонился в мою сторону и спросил:
– Что вы планируете делать со своим будущим?
Когда я сказал, что моим следующим шагом будут два года обязательной службы в армии, он поморщился и сказал:
– Как вам повезло, что мы сейчас не воюем! Мой сын был убит во время Второй мировой войны в битве за Арденны – в этой проклятой Богом мясорубке.
Я, заикаясь, пробормотал, что мне очень жаль, но он прикрыл глаза и покачал головой, показывая, что больше не желает говорить о сыне. И спросил о моих планах после армии. Я сказал, что не уверен в своем будущем и что, у меня есть обязанности, связанные с женой и тремя детьми. Наверное, сказал я ему, начну практику в Вашингтоне или Балтиморе.
Уайтхорн снова покачал головой, кивнул на мои опубликованные работы, лежавшие на его столе аккуратной стопкой, и сказал:
– Такие публикации говорят об ином. Они символизируют ступени академической лестницы, по которой человек обязан взойти. Интуиция подсказывает мне, что, если вы продолжите мыслить и писать в такой манере, вам уготовано яркое будущее в области преподавания в университете – например в таком, как Университет им. Джонса Хопкинса.
Его заключительные слова много лет звучали у меня в ушах: «Для вас не сделать научную карьеру значило бы искушать судьбу». Он завершил этот разговор, подарив мне свою фотографию в рамке с надписью: «Доктору Ирвину Ялому, с любовью и восхищением». Сегодня она висит в моем кабинете. Сидя за письменным столом, я вижу ее в странном соседстве с портретом «Потрясающего» Джо Ди Маджо. «С любовью и восхищением» – в то время я не замечал в нем ни тени подобных чувств. Только теперь, когда я пишу это, я понимаю, что у меня были наставники. Джон Уайтхорн и Джером Франк были для меня наставниками, о каких можно только мечтать! Наверное, пора расстаться с мыслью, что я целиком и полностью создал себя сам.
Как раз когда моя ординатура подошла к концу, доктор Уайтхорн решил завершить свою долгую карьеру в Университете Джонса Хопкинса, и я, наряду с другими ординаторами и всем преподавательским составом медицинской школы, присутствовал на банкете в честь его выхода на пенсию. Я прекрасно помню начало его прощальной речи. После яркого вступительного слова профессора Леона Эйзенберга, моего супервизора по детской психиатрии, которому вскоре предстояло занять кресло главы психиатрического факультета Гарварда, доктор Уайтхорн поднялся, подошел к микрофону и начал своим размеренным, официальным тоном:
– Говорят, что о характере человека можно судить по характерам его друзей. Если это так… – тут он сделал паузу и очень медленно и нарочито обвел взглядом всю обширную аудиторию слева направо, – то я очень славный парень!