Как я выступала в опере — страница 16 из 43

Я сидела, как Софья Перовская с бомбой, со своим магнитофоном на коленях, на который вряд ли что записалось, кроме истошных криков: «Это насилие!» – «Нет, это не насилие!»

Но я твердо вознамерилась магнитофон отдать только с честью или с жизнью.

Мы обсудили с деканом филфака, который меня впервые видел, Достоевского, Толстого, смертную казнь, а потом он заговорил вкрадчиво:

– Катенька, вы сейчас отдадите мне вашу пленку, а я положу ее в несгораемый шкаф, – побрякал ключами, открыл, показал, куда он мою пленку положит. – Я даю вам слово коммуниста, что никуда ваша пленка из несгораемого моего шкафа не уйдет!

Подождал реакции. Я сижу, улыбаюсь, мотаю головой. Устала ужасно.

– А, я вижу вы не верите слову коммуниста???? Тогда – хотите, я перекрещусь, я – старообрядец! – сказал декан.

Сейчас бы такое никого не удивило. Мы уже привыкли к сращению политических структур, пусть даже коммунистов, с религиозными, но тогда я ужасно смеялась. Такой декан, солидный человек, в кармане партбилет, а на шее-то, оказывается, – старообрядческий крест!

(Потом раззвонила про это по всему филфаку, так он у нас и назывался с тех пор: «Наш старообрядец».)

Я отказалась отдать пленку и после креста.

Тогда вдруг, как в театральном явлении, дверь отворяется, и входит моя мама – она сотрудник МГУ, только на другом этаже, искусствоведение преподает.

Секретарша из приемной ректора успела позвонить ей, пока я тут обсуждала с деканом смертную казнь.

Мы встретились глазами. Мама моя – молодец, и в разведке не сдаст.

Она сказала:

– Иван Федорович, вам кажется, что Катя – человек молодой, горячий и использует пленку не по назначению, а лучше бы она была у кого-то взрослого, постарше, поопытнее?

– Да, да! – закричал в надежде старообрядец, потирая руками.

– Катечка, тогда пусть она будет у меня, ты согласна?

– Конечно, мамочка, согласна, но только у тебя! – сказала я…

Крыть декану было нечем.

Потом мы выбирались из совершенно темного МГУ, где у каждого лифта дежурили какие-то мрачные типы. Мы прошли по темной лестнице, минуя гардероб, благо мама не разделась, а моя порванная шуба была тоже на мне.

Вздохнули только на остановке, среди сугробов…

Смешно, но эта пленка была совершенно никому не нужна и не понадобилась.

Но у этого случая было два последствия.

Во-первых, в газете «Русская мысль» напечатали обзор про это студенческое волнение, где все переврали и сказали, что у студентки «исторического факультета» отобрали пленку.

Так вот – досадно было читать вранье. Студентка была с филологии, а пленку не отобрали – так и лежит сейчас в моем столе, только никому это уже неинтересно.

А второе последствие было такое, романтическое.

Лидеру всей этой студенческой кутерьмы, Коле Таламову, сообщили, что была такая девочка с его факультета, которая, пренебрегая опасностью, сохранила пленку, где его унижали и ругали…

И вот отдыхаем мы на зимних каникулах с дачными приятелями в Звенигородском пансионате. Лыжи, пушистый снег, симпатичные друзья, буриме, шарады и прочее.

Вдруг появляется Коля Таламов и его какой-то близкий сподвижник по сопротивлению. Они как-то и с кем-то созвонились и нашли меня в глуши подмосковных снегов.

Мы с компанией были рады их приезду, поехали в местное сельпо, купили еды и закатили им пирушку, обхохотали все это происшествие, пококетничали все друг с другом – и улеглись.

По рассказам, Коля всю ночь после этого не успокаивался, мерил шагами комнату, в которой спал вместе с моим соседом по даче, и говорил, не переставая: «Один лишь день, один лишь день – и все решает!»

Наутро он добыл где-то цветов вперемежку с хвоей, и – чин по чину – сделал мне предложение: быть всегда вместе, как Ленин и Крупская, сопротивляться и не сдаваться…

И тут я, граждане, отказала.

Другого любила.

И вообще.

Через три года я с тогдашним любимым пировала на Колиной свадьбе.

Хорошую, верную и прекрасную девушку он выбрал.

Гораздо лучше меня.


Забытый мотив

На широкую Масленицу в нашем театре обычно давали Снегурочек.

Одну давали вечером в субботу, другую – в воскресенье в двенадцать.

Хорошо помню этот спектакль, потому что, кажется, он был у меня последним: за всякие провинности, вольные и невольные, я в марте из театра была уволена.

Поэтому и лицо у меня на этих фотографиях печальное, несмотря на то, какие чудесные ребята, и даже Цари, меня на них обнимают.

На вечерний я выписана не была – занималась текущими репетициями на верхнем этаже театра.

В перерыве мы с тенором Груздевым шатались по коридору, поскольку в буфет уже было поздно – после антракта в спектакле его закрывали.

– Полезли на галерею, – предложил Груздев, поскольку тянуло на сцену, а вниз и обратно мы бы не успели.

Мы залезли по вертикальной лесенке в полупотайную дверь, ведущую на колосники сцены, и малость походили там, на головокружительной высоте над сверкающей в прожекторах сценой, кишащей микроскопическими разряженными, цветными поющими людьми.

Справа на мостке обнаружили механика сцены, который сидел рядом с какими-то таинственными кнопками, в наушниках, и что-то читал.

– Что читаешь? – знаком спросил Груздев.

Тот закрыл книжку, показал: «Монтень. Опыты» и открыл опять.

В этот момент насекомый голос у него в наушниках сказал: «Приготовиться на Солнце. Пошел».

Любитель Монтеня встал, нажал какие-то кнопки и стал тянуть на себя огромный канат, после чего прямо на уровне наших с Груздевым подошв со страшным шелестением поехал влево верхний край огромного пятиметрового диска, изображающего солнце, а нам в глаза ударил сноп света.

– А хорошо тут, – сказала я, – и блинами почему-то пахнет…

– Помрежи, суки, за пультом угощаются, – сказал Груздев, – дали Солнце – чего не пожрать. Небось и выпивают.

Тут Груздев осекся, потому что я была тоже помреж, вернее ассистент, но солисты не вполне понимали разницу, да и недаром: я любила и сама «помрежить», то есть вести спектакль за пультом и вообще быть на сцене во время представления, и предпочитала эти обязанности своим прямым – руководящим и режиссерским. Например, завтра я именно в таком качестве и была выписана на утреннюю Снегурочку.

– А ты завтра выписана? – спросил, заминая неловкость, Груздев.

– Ага. А ты?

– Я Телепузика пою (так назывались в этой постановке Глашатаи, с их изумительным синкопированным дуэтом-зазывалкой, потому что у них на голове были полуметровые «кики», очень напоминающие антенну). Слушай, Катерина, я завтра напеку тоже блинов и закусочки сделаю – пальчики оближете!

Мы уже слезали по лесенке в цивилизованный коридор.

– Хорошо, Андрей, – сказала я, и мы оба зажали уши, потому что динамик в коридоре сказал:

– Напоминаем, что сегодня будет переход на летнее время. Особенно это касается артистов, занятых завтра в Снегурочке.

– Черт знает что такое, – сказал Груздев, – уже пятьсот раз сказали. Ну что мы, дебилы, что ли? – и перевел часы.

После репетиции мы пробирались из лифта позади декораций по темной сцене, как вдруг из дыма и чада откуда-то вылезла Оля, которая только что, пока мы были в лифте, спела «Люблю и таю» и истаяла.

– Ну, как? Нормально си взяла? – спросила она, кашляя от дыма.

– Замечательно! – дружно соврали мы с Груздевым.

Назавтра с утра был такой стремный спектакль, каких больше даже и не упомню.

Началось все, вроде, хорошо – провели «сверку хора», то есть проверили по мизансценам всех танцующих и выносящих шесты с головами птиц и лентами.

Спели и мини-оркестровую – это когда уже загримированные и красиво завитые солисты в белых халатах, чтоб не испачкать гримом одежду, проходят с дирижером самые заковыристые места партитуры. В театре это называется «ансамбль гинекологов».

Потом началось.

Лес изображали белые, полупрозрачные трубочки, свисающие несколькими планами со штанкетов, парочка из которых накануне оборвалась, и теперь мы с помрежами приматывали их на место скотчем. Наконец пришел монтировщик, отстранил нас обнаженной татуированной рукой и сказал:

– Пять человек с высшим образованием не могут один гондон привязать.

Это был, кажется, тот же, что накануне Монтеня читал.

Наконец все потухло, из потемок плеснул аплодисмент вышедшему дирижеру, – и понеслось.

Сцена, являющая подсвеченную снизу ледяную гору, залилась предрассветно-голубым.

– Конец зиме! Пропели петухи!

Началась ерунда в зрительном зале.

В паузе у какого-то человека в первом ряду зазвонил мобильник мотивчиком из «Тореадора».

Маэстро, не сбавляя темпа, повернул голову и прямо близко так, глаза в глаза, сказал ему:

– Извините, это из другой оперы!

Запела дивно Весна тягучим контральто, потом Мороз забасил своей арией, а у меня тоже зазвонил телефон, но внутренний, немой и с лампочкой.

– Груздев у вас? – спросило режуправление.

– Нет, не видала, – сказала я.

– Объявите по театру, он не расписался! – кричала трубка.

А над моим ухом уже стояла дивная колоратура Катя С. в костюме и с фальшивыми русыми косами.

– Катечка, тезка, помоги!

– В чем дело?

– Я давно не пела, не помню слова, подсказывай мне, а? Ну пожалуйста! – и убежала петь «С подружками по ягоды».

Роюсь на полках с клавирами, но нужного там нету. Только тот, что на пульте помрежа, а его нельзя брать – там все пометки: кто когда выходит, что выносит, какой свет когда готовится, когда изливается, все-все, что в наушниках слышат Монтенелюбы – все тут, в этом клавире, включая заметки на полях: «водички баритону», «зажать уши» (гонг стоит на сцене, рядом с пультом), «сказать хору в арьере, чтоб не галдели», и «раздать всем ключи от машин, а то начнется» (певцы на время спектакля все ключи сдавали помрежу, боясь оставлять в карманах снятых в гримуборных штанов).