Как я выступала в опере — страница 19 из 43

Комфорка слева – рычажок «подслушки»: проверить звучание, справа – громкость.

В центре был еще черный переключатель скоростей.

На девятнадцать или на тридцать восемь.

Старые пленки воспроизводились на тридцать восемь, поновее – на девятнадцать.

На конверте это писалось крупно, но не грех было и проверить во избежание конфузов: как-то раз принесли нам коробку с Грезами Шумана в погребальном исполнении хора acapella. Надо было ее поставить на чью-то панихиду, проходящую в одном из залов за окном.

Хорошо, что мы проверили, а иначе вместо медленного скорбного пения горюющие коллеги услыхали бы разудалый мультяшный хорик, так как скорость была на коробке перепутана.

Между окон висел распределительный щит с длинными черными змеями-штекерами магнитофонов и с гнездами, соответствующими классам в консерватории.

«Шестой СТМ – в 28 класс, первый – в 223, первый проигрыватель – в 317…» и покатило-поехало, зазвучали в классах, прокашлявшись, пыльные бурые динамики, задумались над партитурами студенты, запел весь дом, – громада двинулась и рассекает волны.

Мы подходили к окну, смотрели на корабль консерватории, высящийся покоем вокруг статуи Петра Ильича, и представляли, как в каждом классе сладко поет Гедда, мощно ведет оркестр Караян, неистовствует Кармина-Бурана или мычит одновременно со своими аффектированными пассажами Гульд.

Гордость и умиление поблескивали у нас в глазах.

Я сперва ужасно робела.

Ответственность.

Педагоги сначала обычно просили «приготовить», то есть заранее вынуть из футляра, зарядить, воткнуть какой надо штекер в нужное гнездо. Самые продвинутые говорили профессиональными формулировками: «Пожалуйста, со второго ракорда» – сиречь, со второй части, отделенной от первой красненькой ленточкой и склеенной.

Потом они, вероятно, строили красивую преамбулу, вдохновлялись, наверное, брызгали, может, слюной, взволнованно ходили по классу и, доходя до кульминации своей речи, небрежно брали трубку и говорили: «Пожалуйста, Букстехуде».

А я тут вдруг возьму да и включу им Песенку Герцога не с того СТМ-а. Или вообще ничего… Или Брамса какого….

Позор же? Испортила бы лекцию.

Я невероятно волновалась. Училась, ходила не в свою смену, чтобы быть готовой к тому моменту, когда вдруг останусь одна… Коллеги относились ко мне очень внимательно и уважительно (только Сашка Филиппов из каталога говорил в бороду: «Ааа, пришла, рот-до-ушей-хоть-завязочки-пришей?») и не дали мне ни разу ударить в грязь лицом.

Они были очень милые и совершенно разные.

Одна, Светлана Сазан, была «рерихнутая». То есть увлекалась Индией, крупными украшениями, балахонами, слонами и эзотерикой.

Как-то раз она засиделась на работе, решила, что никто уже ничего слушать не будет, и выключила телефоны. А в полседьмого профессор Тардинский захотел квартет Бетховена. Звонитзвонит – никто в аппаратной не отвечает. Глянул в окно – в фонотеке свет, и окна открыты.

Пошел поглядеть через двор – мало ли чего? Взошел, а Света Сазан сидит в балахоне посреди аппаратной в кресле с босыми ногами, соединив персты каким-то сакральным бубликом и закрыв глаза, а вокруг на всю ивановско-рубинштейновскую гремит Рави Шанкар…

Вторая была Танечка Жигур, астеническая, нежная, очень хорошенькая, но невероятная интровертка. Пойди пойми, что у нее на уме. Дунешь – переломится, засмеешься – испугается. Иногда скажешь что-то невинное, а она вдруг помрачнеет и начинает собираться.

– Таня, что случилось?

– Ничего-ничего, – и убегает, легкая, как облако. Иногда днями ходишь и не понимаешь – обижена она или нет.

А вот кто был сущее золото и добрейший человек – так это самая старшая из нас, Полина Федоровна Улитка.

Нежнейшей души, веселая, смешливая, сердобольная и очень участливая. У нее всегда водились какие-то пончики, булочки, помадки и много рассказов про своего юного сына Андрюшку. Его она совершенно обожала и звонила ему по десять раз за час.

Конечно, над ней-то, безответной и доброй, я в первый раз и подшутила.

Мы разобрали все заявки, все приготовили, и я отпросилась наверх в туалет. «Конечно же, Пупсик», – был ответ. Полинфёдна как-то прослышала, когда я приводила жениха на работу, что я зову его Кисечка, а он меня Пупсиком (дураки были оба), и начинала всегда день с вопроса:

– Здравствуйте, Пупсик, как ваш Кисечка?

Неизменно на «вы».

Так вот пошла я тогда якобы в туалет, а сама проникла в верхний класс для прослушивания, позвонила в аппаратную «по связи» и говорю голосом профессорши Герштейн, то есть глубоким женским басом, который очень несложно было сымитировать:

– Доброе утро, Полечка! Это Герштейн.

– Доброе утро, Анна Павловна, – отвечала Полинфёдна радушно.

– Как там моя заявка?

– Все подобрали и приготовили. С чего начнете, Анна Павловна? – весело и с готовностью спрашивает Полинафёдна.

Нет бы мне тут устыдиться.

– Полечка, дайте нам, для начала, ээ, знаете что… кхкхк, а! – «Шаинскый, Чебурашка», – веско сказала я и повесила трубку.

Отхохоталась, сбежала вниз по лестнице и застала Полинфёдну почти в обмороке.

– Катечка, тут такое случилось! Звонила Герштейн… Я просто даже не знаю, что делать… Она просит… она просит… Ой, я, наверное, не так поняла.

– Что, что она просит?

– Катечка, она просит…Чебурашку Шаинского…

(Тут мое фальшиво-недоуменное и еле сдерживающееся лицо.)

– И даже не сказала, в какой класс! Я не знаю, куда позвонить!

А надо сказать, можно было воткнуть штекер с микрофоном в нужный класс и переспросить, если чего не понял.

С этим тоже связано смешное. Как-то Светланина подруга, медиевист-музыковед, сказала, что посидит допоздна одна над своей диссертацией в классе номер двадцать два, а потом зайдет за Светой и они поедут домой (они были соседки).

В означенный час подруга-медиевистка не пришла, Светка, отмедитировавшись под Рави Шанкара, воткнула микрофон в двадцать второй класс и спросила: «Ну, жопа, ты идешь или нет?», а к музыковедке зашел в это время ректор. Представьте – беседуют это они, а тут из динамика такое…

Ну, бывает.

Про розыгрыш я созналась, конечно, почти сразу. Но Полинфёдна, милая, золотая, вдруг обиделась не на шутку, заплакала и пошла жаловаться нашей начальнице.

Та насуплено и строго слушала, но только до места, когда прозвучало произведение.

– Что попросила Герштейн???

– Чебурашку. Шаинского, – сказала, почти плача, Полинфёдна. Тут начальница сама прыснула со смеху, и бедненькая Полинфёдна справедливости не добилась.

Я два дня ходила за ней хвостом, и на третий была прощена безоговорочно.

В знак полного своего раскаяния я попросила ее весь день, который нам предстояло работать вместе, ни разу не вставать со стула, не притрагиваться к заявкам, пленкам и трубкам, а просто сидеть и меня подстраховывать. Полинфёдна немного поартачилась, но я заверила ее, что это необходимо, прежде всего, мне, что я должна набираться опыта, что вдруг останусь одна на рабочем месте и облажаюсь…

Она согласилась.

Я привезла тележку из хранилища, разложила все заявки, попружинила на мысках, примеряясь и делая фальшрывки то к одному, то к другому магнитофону, как теннисист в ожидании подачи.

День был хмурый, консерватория словно спала, никто не звонил.

Мы сели с Полинфёдной пить чай за столом прямо в середине аппаратной.

– Возьмите булочку, Пупсик, – сказала Полин- фёдна.

Я отказалась, косясь на трубки, затаившиеся перед звонками, как кобры.

– Вот мой Андрюшка… – начала Полинфёдна.

Я в напряжении стала слушать про Андрюшку.

– Мой Андрюшка по-английски лучше всех. Все еще делают контрольную, а он…

Рассказ тек, но стояла недобрая тишина. Заявок было много. Они, ощетинившись картонными боками, стояли в тележке.

– А он уже все написал, – говорила Полинфёдна, отпивая чай. – А недавно им дали на английском переводить статью из «Москоу-Ньюс» про Высоцкого и Марину Влади. Ну, мой Андрюшка все первый перевел, еще кому-то помог, а потом взял карандаш, и, представляете, Пупсик, пририсовал на фотографии Высоцкому и Марине Влади усы… – Полинфёдна не докончила фразы, так как грянул звонок…

Я вскочила, бросилась.

– Але! Стравинского в триста тридцать первый? Приготовить? Сейчас, Ольгамихална! – да? Нет, это Катя. С третьего ракорда Пуленка в сороковой? Минутку! – Третий звонок. Слушаю! Да, сейчас будет? Пластинка? Сию минуту? «Фотографа Гласса» в пятнадцатый? Секунду! (Господи, как неудобно держать трубку плечом, пока мотаешь эти пленки. А там еще студенты пришли, чего-то хотят.) Сейчас, Карина Аврамовна! – Даю аллегро, Рувим Маркович! – Теперь третью часть? Да, нет, совсем несложно, сейчас! Подождите, Валя, я обслуживаю педагогов, потом вас. Сами прочитайте: в каком исполнении! – Але! Погромче «Жар-Птицу»? Вот так? Слишком? Хорошо, Ольгамихална! (Боже, я сказала слепому баянисту Вале, чтоб он сам посмотрел!) Валечка, вот тут первое исполнение – Бичем, а второе… Что, Харитон Петрович? Конечно, готов «Уцелевший из Варшавы», повторите класс! Включаю! – Да? Брак? Наверное, там царапина, даю следующую часть, извините! Валя, второе исполнение – Мравинский, сейчас я вам помогу! Але, Рувим Маркыч, поняла, выключаю. Ага, поняла – постепенно убавить звук, ясно. – Куда? В триста пятый – включаю с менуэта и до финала, я сама послежу, конечно, Файзулла Мудзафарович…

Тридцать минут, вся в поту и на трясущихся ногах, я включала и выключала, мотала с ракорда на ракорд, делала тише, приготавливала, ставила, носилась…

Через полчаса звонки вдруг, как по команде, стихли.

В тишине только тихонько сипела пленка, крутились бобышки, чуть шуршала игла, стало слышно птичек в кроне около памятника Петру Ильичу…

Громада за окном плыла. Все счастливы, все слушают.

Я села за стол посреди аппаратной, и Полина Федоровна продолжила свой рассказ:

– Балалайку и рога.


О папочке