Вот уже несколько месяцев, как его нет.
Я не совсем понимаю – что такое горе. Он так страдал и мучился в последний год, что, может быть, и хорошо, что его забрали в лучшие миры.
Тоска по нем наступает, когда я ложусь спать.
Каждый день возникает много вопросов, которые я всегда задавала – ему. И сейчас все это продолжается: ложусь с уютным и привычным чувством: сейчас уже полночь, он спит, но завтра я позвоню и спрошу: «Папа, я что-то не помню: а какие эпизоды из «Войны и мира» в каком городе случались? Пьер ведь, вроде, квартального верхом на медведе пускал в Мойку? А почему это обсуждают в Москве у Ростовых, на Поварской?»
Обычно мы начинали завтракать с того, что он приходил в кухню и, увидев меня или брата на его, патриаршем, месте, складывал губы дудочкой и говорил: «фьюить!» – с присвистом, – и все скатывались с его места на свои.
Потом долго и со вкусом завтракали. Это не про меню, еду и дурь всякую, а про наше участие в завтрачном обряде: мама и папа говорили порой одновременно, понимая все абсолютно, мы с Петей и с Ленкой тоже солировали и пели в ансамбле, потом галдели, повторяя по кругу кофе или чай. Но ближе к концу завтрака папочка вдруг отключался от беседы, обнимал себя за локти и начинал чуть-чуть раскачиваться вправо-влево: обдумывал мысли, которые ему пришли до этого, а во время завтрака, порой, четче формулировались. Беседа чуть-чуть затихала, чтоб его не сбивать с думы, – но шла по-прежнему.
Но в какой-то момент, иногда среди моего или Петькиного увлекательного рассказа, папочка вдруг внутренне решался, светлел взглядом и говорил: «ОП!», ударял себя по ляжкам – и уходил работать.
И дальше, сидел за компьютером весь день. Мама «отмазывала» его от звонков. Мы с братом усмиряли наш гогот и перебранки в детстве, и просто всякие разговоры – в зрелости.
«Папа чертит!» – забыла, откуда цитата.
В его комнату без особой нужды никто не захаживал.
Там он сидел, смешной, чудный, в ковбоечке, а зимой – в валенках и треухе, чтоб не простудиться, – сначала за стопкой листов, а потом за компьютером, многократно трогая правую бровь, шепча что-то губами, с копьютерной мышью в руках.
К часу, повинуясь внутренним часам, он говорил: «Оп!» – и приходил в кухню, где у них с мамой был «вторкоф» – что-то вроде ланча.
Мы с братом в это время уже не всегда присутствовали.
Потом снова «ОП!» – и до семи-восьми он работал.
Писал свое, редактировал чужое, смотрел картинки и читал…
Вот мне иногда нестерпимо: куда девалось все это: стократ живое, умное, внутренне донельзя наполненное, смешное, чудесное, милое, такое одухотворенное – но и предельно заземленное, земное и укорененное?
Куда развеялось?
Куда ушло все это – обаятельное, которое любило столько людей?
Настоящее, ни секунды не притворное?
Возбуждающее любовь и сочувствие?
Папа был честен просто до невозможного.
Как-то раз мне прислали психологический тест, и я уломала папу его заполнить. Там, среди всяких вопросов, были замешаны вопросы «на честность», например: «Часто ли вы не исполняли обещанное?» или «Часто ли вы опаздывали на встречу?»
Папа все тесты провалил, потому что ответил на эти вопросы – жестко отрицательно.
Но он и взаправду – никогда никого не обманул и ни разу в жизни никуда не опоздал.
Как-то раз мы столкнулись с ним в троллейбусе – я услышала из глубины людского скопища его характерный и милый «кх-хк» (у него был катар горла) и пробилась через толпу к нему в конец салона, забыв заплатить за билет. Потом, среди нашей оживленной беседы, около остановки Мосфильм, пришел жестокий контролер и оштрафовал меня на сто рублей.
Ну, оштрафовал – и чего тут?
Но папа покраснел страшно и не разговаривал со мной нормально вплоть до порога дома…
Порой я приходила к нему в комнату по вечерам (он сидит, лампа) и, изнемогая от нежности, начинала тискать и мять его плечи, загривок, ерошить седой беленький затылок, дышать ему жарким дыханием между лопатками в синей ковбоечке: прикладываешь губы плотно – и дуешь, дуешь, пока не нагреешь, как печка, – и при этом от счастья хохотала…
Господи, как я его любила!
А он все терпел и только приговаривал:
– Безобразие. Катька эта не знает ничего потешнее в мире, чем отец.
Недавно гостила у друзей неделю – и вдруг залетела в комнату синичка: нырнула в кровать, посидела там чуть-чуть, потом ринулась прямо на меня, так что я вскрикнула, потом порхнула в коридор, там пропала, затем вернулась – тоже прямо ко мне, залопотала крыльями вокруг меня, вскинулась к потолку – и снова вылетела в окно, которое я предупредительно открыла пошире…
Вечером я резко встала из-за компьютера пить чай, а собачка, сидящая под столом, грызя мою ногу, взволновалась и кинулась со мной, – и потянула за собой все провода, при этом мой ноутбук, папочкин подарок, вдребезги разбился…
И я тогда представила…
Папочка, наверное, прошел чистилище по ускоренной программе – и так намучился страшно на земле, – потом попал в рай, где все его любимые люди.
Они, наверное, соорудили для него завтрак: он почитал Пушкину его стихи и тем его страшно обрадовал, Ларионов прочел все, что папа о нем написал, и сказал ему что-нибудь комплиментарное. Все говорили одновременно и понимали друг друга. Встретился он и с дядей Леней Гордоном, его лучшим другом, и с тетей Миррой Немировской, и со всеми любимыми умершими… На это ушло несколько месяцев.
Но потом, в какой-то миг, папа обнял себя за локти и закачался, придумывая новый поворот мысли, а потом, позже, сказал: «ОП!» – и пошел работать…
А компьютера-то нет!
Вот и послал за ним синичку, а потом и собачку.
Работай, папочка, сочиняй там!
И про нас не забывай.
Катька не знает никого потешнее, чем отец.
Объяснительные и докладные
Я нежно и страстно люблю оперных артистов.
Они и соловьи, и атлеты, и артисты, и подвижники, и белая кость, и черная, и право имеют, и твари дрожащие.
Чаще всего – они самоотверженные трудяги.
Это мыслимое ли дело – петь три часа подряд, играть на таинственном инструменте, у которого не видны ни струны, ни колки, ни клавиши, ни молоточки. При этом еще – лицедействовать, обниматься, драться, умирать со свинцом в боку, прыгать с римских башен, топиться, играть и священнодействовать.
А костюмы одни сколько весят! Спойте-ка в шубе и в шапке мономаха на открытой площадке, под лучами лета или под грозовым небом!
«Замен», когда один артист не допевает, а запасной (называется «страховщик») выходит вместо него, я помню всего две.
Почти не бывает.
Жизнь у них такая же, как у всех: болячки, дети, ломающиеся машины, стареющие родители, оторванность от родных мест, быт, романы и драмы…
При этом капризник-премьер, примадонна и стервозная вредина – это что-то из области литературы и киносериалов, уверяю вас.
Очень редко встречающиеся экземпляры.
В опере все, с одной стороны, приземленнее, а с другой – несравненно более поэтично и захватывающе, чем это понимают киношники и беллетристы.
А как их, певцов, извините, гоняет начальство! А как надо маневрировать, чтоб не наступить не на ту ногу, не сказать лишнего! А как стараться – не перепить, не покурить, не погулять по морозцу, не растолстеть!
Ведь сейчас тумбочки-певицы – огромная редкость, все красотки!
Как-то раз заболела тетенька, которая сидела в режуправлении, и меня с помощницей посадили за ее стол. Мы сразу подумали: а чего бы такое почитать и посмотреть про певцов, чего никто не знает?
Первая же папка была – один сплошной роман, со слезами и смехом.
Там лежали «объяснительные» певцов, которые прогуляли урок или опоздали на репетицию.
Пишется по форме, но содержание – ad libitum.
Самые распространенные причины или «отмазки» (не знаю) – это машины и сантехнические аварии.
Например:
«Я, Елена Лампочкина (фамилии вымышленные), опоздала на мизансценическую репетицию спектакля „Мария Стюарт“, так как в туннеле переехала сплошную полосу, а ГАИшник оказался честный». (!)
Или:
«Я, Алексей Фефелов, опоздал на урок по Реквиему Верди, потому что у меня потек полотенцесушитель».
Один шикарный бас, яркой семитской внешности, раза три опаздывал и не приходил на уроки из-за того, что «прорвало трубу в туалете», «залили напрочь соседи в ванной» или «так хлынуло из батареи, что снова приключился форменный потоп».
Получив очередную докладную на эту тему, заврежуправлением сказала в задумчивости:
– По-моему, он думает, что он – Ной…
Было просто бытовое:
«Я, Андрей Кузнецов, опоздал на 10 минут на спевку с мизансценами по опере „Паяцы“, так как обварил себе ляжку кипятком – готовил „Доширак“».
И такое:
«Я, Екатерина Зурина, опоздала на одиннадцатичасовую оркестровую репетицию по „Травиате“, так как думала, что она в семь» (ничего так опоздала).
Одна дама-сопрано, живущая в соседнем доме и считающая, что к ней все придираются, написала раздраженно:
«Я, Ольга Мопс, опоздала просто потому, что проспала».
Было и развернутое:
«Я, Андрей Груздев, был выписан за сцену для исполнения сольной партии в закулисном хоре в опере „Евгений Онегин“. Придя в фойе загодя, я почувствовал себя уставшим и присел передохнуть на фонтан. Я ждал, когда соберется весь хор. Но, когда мимо меня стали подниматься последние члены хора (!), я внутренне взволновался и побежал наверх, но опоздал: солисты хора уже сами исполнили обе моих реплики: „Болят мои скоры ноженьки со походушки“ и „Болят мои белы рученьки со работушки“. Свою ошибку осознал, раскаиваюсь и больше так поступать не буду».
Выражения «поднимались последние члены хора» и «внутренне взволновался» после нашего сидения в режуправлении стали крылатыми – разнесли.
Обшучивали, как могли.