Но к языку, к «слову», был невероятно чувствителен. Например, у нас существует в семье предание, как Вася, влекомый моей мамой «по магазинам», ковыряет в носу свободной от бабушки рукой, открыто и с надеждой улыбается прохожим, и гундит монотонно: «Бессонница, Гомер, тугие паруса…», а встреченный по пути дядька с признаками интеллигентности ошарашенно останавливается и говорит вслед: «Я, кажется, ослышался?»
Ну вот, пришли они с отцом в изумительное, богемное, репетиционное пространство на четвертом этаже МХАТа. Большой деревянный стол, стулья, расставленные не просто так, а в определенном ритме, поодаль – черный рояль, за которым Петя попробовал что-то поиграть и попеть со всеми этими чрезвычайно мило улыбающимися гениальными актерами. Потом все читали роли, обсуждали, возбуждались, смеялись, называли Петю Петром Глебычем, попивали водичку из бутылочек, шуршали листками, отперхивались, а Петя писал себе в блокнот свои замечания про то, что Лаврова – от ля до ре, а Невинный – от фа до ми-бемоля.
При этом Петя не мог поверить, что термоядерный Вася уже полтора часа молчит, как полдень в зените, и тихо сияет голубыми глазами на окружающих актеров, и в особенности – на Татьяну Лаврову…
…но, с другой стороны, – это ж естественно: красота, харизма, обаяние! Целое поколение после «Девяти дней одного года» подражало ей и стриглось под нее!
…Но Вася так еще молод! Как он мог уже это оценить и вобрать?!
Наконец репетиция закончилась, все необыкновенно ласково и поддерживающе простились с Петей и со мной, подержали в руках Васину теплую лапку – и мы вошли в лифт.
Створки закрылись, мы с Петей переглянулись, брат вытер пот платком и спросил у сына:
– Васенька, ну как, тебе понравилось во МХАТе?
– Пппапппа! – выдохнул, наконец, с восторгом Вася, словно пробку вынули.
Тетя сказала: «ТВОЮ МАТЬ!»
Письма из лагеря
Как-то летом лучшая подруга моей мамы тетя Наташа К. отправила свою дочку Сашку, лет одиннадцати, в пионерлагерь.
Сашка вообще была очень начитанная, а тут еще, перед самым отъездом, зачитала до дыр «Архипелаг ГУЛАГ».
Вот проходит неделя, и Сашка присылает маме письмо:
«Дорогая мамочка, не могу выразить – до чего это мерзкое место. У нас тут шмон. Вертухайки-вожатые отнимают родительскую пайку, приходится ныкать под нарами. Режим зверский – после отбоя читать не дают. Свободы слова никакой, кто скажет что-то не то – репрессируют, всем надо петь их мерзкие советские песни. Одни пионеры работают шестерками на других, иные – доносят, другие – просто ссученные», – ну и т. д.
Ну, тетя Наташа посмеялась, смотрит, а в конверт вложена еще одна записка, написанная взрослым почерком:
«Дорогая Наталья Пантелеймоновна! Вы, наверное, и сами знаете, что у вас очень живой, умный и восприимчивый ребенок. У Сашеньки живая фантазия, которая просто бьет ключем. Мы с юмором восприняли ее письмо, и Вы, надеемся, тоже. Вожатая Такая-то и воспитательница Сякая-то».
Еще через пару дней приходит следующее письмо от Сашки.
«Дорогая мамочка. Я закончила Плутарха, начинаю Вергилия. Хочется еще Апулея почитать, но его нет в биб-ке. Все хорошо, не мерзну, здорова, появились подружки», и пр.
Тетя Наташа смотрит – опять вторая записка приложена.
Ну, думает, это уж слишком, что ж такое?
Но второе послание тоже было от Сашки, такого содержания:
«Неуважаемые вожатые и воспитательницы! Довожу до вашего сведения, что распечатывать чужие посылки и перлюстрировать постороннюю переписку – возмутительно, безнравственно и отвратительно. Вы ГОВНО».
Тетя Наташа очень смеялась, всем читала и говорила: «Вот, грамотный ребенок, пишет говно через „О“! Правильно – проверяется же гОвна?»
Про любовь
Пошла я к соседке за солью.
Войдя (открыл муж), услышала обрывок разговора, в котором она называла его «ушлепочный мудила».
Я бестактно вмешалась и сказала, что так называть мужа нельзя.
– А как его называть, – спросила соседка, – если он ушле…
– Не важно. Ты должна его всегда называть «царь моей души».
– Кааак?!
– Царь моей души, и никак иначе, – твердо сказала я, взяла пакет с солью и пошла отсыпать. Возвращая позднее пакет, я услышала обрывок разговора.
– Ну и шуруй отсюда! – говорила мужу соседка. Потом увидела меня и добавила: – Царь моей души!
Памяти Ирочки Пурыжинской
Ирочке Пурыжинской, моей обожаемой в юности подруге, сегодня исполнилось бы пятьдесят. Но ее уже пять лет как нет с нами. Это какая-то душу выворачивающая несправедливость, ибо такого жизнелюбивого и вбирающего жизнь каждой клеткой человека – невозможно представить.
Печаль ужасная – осознавать, что нет ее.
Хотя, как вспомнишь ее, невольно рот расплывается улыбкой, и мир как будто просветляется ретроспективно.
Мы учились вместе в Мерзляковке и четыре года, с четырнадцати до восемнадцати лет, были почти неразлучны. Когда я вспоминаю себя за партой училища, у Блюма ли на сольфеджио, у Фраенова на анализе или на экзаменах, у меня теплеет правое или левое плечо – она всегда сидела рядом, в своем чудесном песочного цвета свитерке или в таком же голубом, с косой до попы и с буйными непослушными завитушками на шее.
Обучалась она с таким же азартом, как хохотала. Внимательная, собранная, хватающая премудрость на лету. Педагоги невольно выбирали ее главным слушателем, рассказывая каждый про свое, – она смотрела зорко, доброжелательно, словно снимала все с языка, и даже губы у нее шевелились в такт с говорящим.
Особенно если преподавателю вдруг приходило на ум пошутить, – тут первый заливистый смешок всегда был от Ирки.
Можно было быть уверенным, что шутка не пропадет, и эти румяные уста разовьют ее, да еще и прибавят.
– Вот как вы думаете, как называется вот эта деталь в устройстве фортепиано, которая выводит шпиллер из шультерного гнезда и обеспечивает момент ауслезирования, то есть не дает молоточку гасить струну? – и педагог-настройщик обращается, конечно же, к Ирке, которая уже предчувствует смешное.
– Как? – спрашивает Ирка, горя глазами.
– Ауслейзерная пупка!
Мы все смеемся, Ирка громче всех.
Потом на зачете, уж конечно, она ввернет эту «пупку», какой бы билет ни достался, и сделает это элегантно.
– Катя, мы будем сегодня готовиться или ты будешь на своей даче сидеть, как ауслейзерная пупка? – кричит Ирка мне в трубку, когда я звоню ей из дачного автомата узнать: все ли я уже прогуляла безнадежно, или есть еще возможность наверстать. Договариваемся – о счастье! – заниматься вместе. Учить музлу, то есть музыкальную литературу.
Я приезжаю с дачи, а она уже дома, и в родительской кухне необычайная мизансцена. Папа, который всегда в это время дисциплинированно работает, и мама, тоже всегда сидящая за книжками, – все находятся на кухне, пьют чай и плачут. Что такое? От смеха. Ирка на днях перечитала «Вечера на хуторе близ Диканьки» и нашла там своего любимого персонажа.
Его зовут Пацюк.
Это толстый мужик, который толст и ленив настолько, что есть галушки ложкой ему нестерпимо тяжело, но ему помогают черти и магия, и по одному его взгляду галушки обмакиваются в сметану и залетают прямо этому Пацюку в рот.
И я, и родители эту сцену прекрасно помним, но, глядя на Ирку, которая мановениями рук, заливаясь от счастья, демонстрирует – как это в Диканьке происходило в точности, – стонем от хохота.
А больше всего Ирку смешит просто его имя – Пацюк!
Эта дурацкая невозможность сказать Ю после Ц. Она кривит губы, сводит глаза к носу и сотни раз повторяет этого Пацюка, пока уже у нас троих, у меня, папы и мамы, не начинают болеть скулы и животы от смеха.
– Ешь, Катя, ешь, – командует Ирка, – нам давно работать пора, не сиди тут, как Пацюк какой-то…
Вдоволь нахохотавшись, она учит музлу: бегло играет с листа взятые «на ночь» клавиры опер, чертит какие-то планы, быстро листает ноты, приговаривая: «Ну, этот этюд-картину учить не будем, этого Сосна (наша учительница) не сыграет». Ирка-то может сыграть все. (Она, вообще говоря, прекрасно играла и в училище, и в консерватории, и потом стала изумительным концертмейстером.) Потом играю я, а она тыкает пальцем в ноты: «Вот это лейттема, запоминай, а дальше ерунда, не играй». Если б не Ирка, с которой мы выучили почти все предметы, я б, наверное, училище не закончила. Скучное выражение «делу время – потехе час» в Иркином случае звучало как-то совсем не скучно, а захватывающе: ведь предстояло и поржать, и поработать с ней – с Иркой!
– Господи, когда уже каникулы! – бывало, вздыхала я кисло.
– Каникулы-шманикулы, давай дальше «Снегурочку», мы две картины только одолели.
И мы «шпарили» дальше – кто за Купаву, кто за Мизгиря.
Когда наконец экзамены проходили, мы уезжали ко мне на дачу. Но расслабуха и купанья были не для Ирки, и она, похохотав с нами два дня, уезжала заниматься на рояле в Москву.
Помню, как-то я провожала ее на электричку в 14.24.
Поезд подошел, а Ирка еще не закончила какой-то свой увлекательный рассказ. Немножко помедлила, занеся ногу в вагон, потом махнула рукой и махала досадливо на лязгающие стыки вагонов все время, пока состав не пропал с перрона, а мы остались болтать и пропустили еще электрички три.
Причем, когда Ирка болтала, она продолжала вбирать в себя вселенную и живыми карими глазами реагировать на все, что происходило кругом. Например, говорит-говорит, потом вдруг уронит, не сбавляя темпа: «Дядьки идут». И дальше говорит – не помню, о чем, но я с минуту не могу смекнуть – причем в ее рассказе дядьки. А не причем. Просто мимо дядьки прошли, а я даже не заметила, охломонка.
Или еще – обсуждали проблему жизни и смерти (а о чем еще в шестнадцать лет разговаривать). Она вдруг, посреди какого-то искреннего и страстного рассказа, говорит: «Тренировочные, что ли?» – и дальше про Бога, страхи смерти или что-то такое.