Как я выступала в опере — страница 31 из 43

Под роялем Игорь Васильевич предупредительно подстилал какое-то покрывало и клал несколько «подкладок» для высоты сидения, обитых поролоном и бордовым рваным дерматином.

Там была полутьма, и оттуда сверкали черные глаза Лены Поликарповой, девочки моего возраста, брюнетки, единственной, кроме меня, «композиторши» в этом классе.

Я пыталась завязать знакомство, но она по-взрослому прикладывала палец к строгим губам, призывая меня слушать пассакалию Жени Зайделя или элегию Миши Ташкова, которые лились и бу́хали над нашими головами.

Как-то раз я заявилась к И. В. в класс и обнаружила Ленку за роялем. Скамеечки под ногами не было, и Ленкины ноги в сапожках смешно болтались в воздухе.

– Вот, обратите внимание, – мягко сказал интеллигентный И. В., – человек написал произведение. Называется «Военная фуга»! Пожалуйста, Елена.

Ленка глубоко вздохнула носом, выпятила пузичко и заиграла «Военную фугу».

Дома я два часа приставала к старшему брату с просьбой объяснить мне – что такое «фуга»?

Он отлынивал, и, кажется, сам не знал.

– Зачем тебе? – спрашивал он.

Я объясняла.

Петька при участии папы погрузился в словарь музыкальных терминов.

– В общем, фуга, – говорил он наконец – и читал что-то непонятное.

– В общем, фуга, – сказал в тон ему папа, – это такое произведение, где один голос имитирует другой, словно «бежит» за ним, от итальянского слова Fuggere – бежать… – потом помолчал и добавил с удивлением: – Но «военная фуга», – это просто талантливо, скажи, Машк? (это маме) Как ее зовут – Лена? (это мне)

Дальше я не давала жить родителям и брату, требуя, чтобы они сообщили мне еще какую-нибудь заковыристую музыкальную форму, в которой я могла бы посостязаться с Ленкой Поликарповой.

В результате на следующий урок я принесла две пьесы: «Вальс клопов», «Похоронный марш пограничника» и сонату фа-мажор.

Успех на уроке у меня был ошеломительный.

Женя, Миша и И. В. хлопали.

Но меня интересовало только, что думает об этом всем Ленка Поликарпова под роялем. Несколько раз я не удерживалась и в момент обсуждения заглядывала под рояль. Оттуда сияли два черных жгучих глаза. Но было тихо.

Следующие два года прошли в упорном соревновании, но такого драйва, как с фугой и сонатой, уже не было. Лена написала несколько «листков из альбома», я – дюжину прелюдий. И. В. не мог на нас нарадоваться.

Надо сказать, он прекрасно все объяснял и занимался.

Помню, рассказывал, что такое трехчастная форма: «Вот сидишь ты дома. Тебе хорошо, тут цветочки, тут собачки, тут бабушка (родителей он не упоминал, подозревая, что у Ленки нет отца). – Это часть А. Но тебя тянет в путь! Ты пускаешься в путешествие, всходишь на горы, испытываешь опасности, но помня в страшный миг о своем доме (разработка, или часть B). И вот наконец ты возвращаешься обратно – там все то же: цветочки, собачки, но сам ты уже изменился, благодаря пережитому (реприза, часть А’).

Мы с Ленкой слушали во все уши и добавляли к темам репризы какие-то фактурные завитки и украшения.

Через года два мы подружились так, что нас водой было не разлить.

Она приносила мне какие-то сладости бабушкиного изготовления, я провожала ее до самой двери (она жила в Медвежьем переулке, рядом со школой).

Как-то раз мы попали под дождь, промокли и еле добежали до Ленкиного подъезда.

– Погоди, – неуверенно сказала Ленка, – я пойду спрошу у бабушки: можно ли тебя пригласить…

«Ничего себе», – подумала я и приникла к открытому, несмотря на дождь, окну рядом с подъездной дверью, за которым помещалась Ленкина кухня.

– Ба, – слышно было оттуда, – можно я Катю Поспелову позову домой? Мы промокли.

– Катю Поспелову? – послышался контральтовый с металлом голос. – А у нее родители интеллигентные?

Дальше Ленка страшно зашептала и зашикала, кажется, понимая, что я подслушиваю, и через минуту выбежала и позвала меня.

Пока мы проходили двойную скрипучую дверь подъезда, я придумывала, как сразить бабушку.

Первая мысль была – вспомнить все самые непонятные корешки книг, стоявших у родителей на полках: «Герменевтика», «Семиотика», «Тартусский сборник», «Архипелаг ГУЛАГ»… и сыпать только этими словами.

Но, увидев выросшую в дверях величественную даму в сиреневом, с камеей на воротнике, решила поменять тактику.

Мои родители в тот миг дружили с вернувшимся из лагерей писателем Синявским, а он их приглашал на какие-то кухонные посиделки интеллигенции, где на батарее сидел сам Высоцкий и пел блатные песни.

И вот, переодетая во все Ленкино, сухое, я шпарила бабушке текстами из этих песен.


А тот, кто раньше с нею был,

он это дело заварил вполне серьезно,

вполне серьезно:

Мне кто-то на плечи повис,

Валюха крикнул: берегись,

Валюха крикнул: берегись, но было поздно.


Но бабушка оказалась с чувством юмора.

После строчки: «В тазу лежат четыре зуба» она положила мне на руку красивую кисть с кольцами и сказала:

– Катюша, вы, говорят, пишете сонаты. Расскажите о них. Или – каких вы любите композиторов?

– Ну, Чайковского, – сказала я басом, – там в Щелкунчике есть такое адажио:


Кто сбондил мамин кошелек?

кошелек?

кошелек?..


– Ну, пожалуйста, – попросила еще раз бабушка, очаровательно и примирительно улыбаясь.

Ленка была в тихом восторге и сияла на меня черными благодарными глазами.

Потом школу перевели в Фили, потому что старую Гнесинку закрыли на ремонт, и мы с Ленкой ездили вместе в метро.

Ездили нарочно до конечной, «Молодежной», и там пригибались пониже, чтоб нас не видно было с платформы. Все остальные пассажиры выходили, поезд гасил свет и уходил на «разворот» (в последний вагон садился другой машинист).

Минуты четыре мы с Ленкой были полновластными хозяйками пустого и померкшего вагона. По стенам пробегали огни и тени, а мы, бросив наши папки с сольфеджио, Черни-Гермером и собственными сочинениями, бегали в ботинках по сиденьям, висели ногами на поручнях и перепрыгивали со скамейки на скамейку с криками:

– Бааах – Буззззо́ни!

Как-то раз, в последний момент, перед уходом поезда в депо, я увидела заспавшегося дядьку в ушанке.

Нам компания была совершенно не нужна, и я потормошила спящего, крикнув зычно: «Гражданин! Конечная!»

Гражданин проснулся и выбежал, оставив в вагоне ушанку.

Мне стало жаль бедолагиной шапки, и я выкинула ее в уже закрывающиеся двери – по ногам вышедшего пьянчужки.

Форменная женщина в красной шапочке на платформе, проверяющая состав, увидела, как из вагона вылетела ушанка, а никто не вышел, решила, что это странно, и вызвала милицию. Когда мы с Ленкой приехали обратно, она повисла на поручнях вниз головой, рейтузами под коленкой попала в щель кронштейна и висела, отчаянно вопя, сверкая черными глазами и моля меня о помощи, а поезд уже зажигал электричество и выезжал на платформу к толпе ожидающих пассажиров, – и против нашей двери стоял милиционер и еще кто-то.

Но в кутузку нас, двух отроковиц, не загребли, даже родителям никто не позвонил, и мы, хохоча, мокрые от пережитого приключения, поехали домой: я – на Киевскую, она – на Арбатскую.

В школе мы с Ленкой не раз соперничали: кто труднее произведение выучит.

Она – концерт Генделя, я – концерт Баха, она – концертино Шостаковича, я – экспромт Шуберта.

Я в какой-то момент перестала следить за ее успехами.

Но не она. На хоре манила меня пальцем и черными глазами и шептала:

– Знаешь, когда ты играла Es-Dur-ный экспромт, я опоздала на зачет и стояла в дверях рядом с директором. Он расплакался и повторял: «Девочка – лирик, девочка – поэт!»

– Да? Смешно, – говорила я, втайне признательная.

В двенадцать лет я сочинила «концерт для двух роялей».

До-минор.

В стиле Баха.

Для себя и для Ленки. Ну, то есть – чтоб Ленка играла со мной.

Ленку тогда не отобрали на концерт в зале Союза композиторов, а меня – да.

Мы репетировали, взяв ключи от класса. Нас выгоняли, но Ленка, играющая не главную, а вторую партию, раздражалась моей безответственности, требуя повторять, поработать над ансамблем и пр.

Но накануне концерта она заболела.

Бабушка с камеей позвонила маме и потерянным голосом сказала, что у Лены тридцать девять и пять, грипп, и концерт для двух роялей не состоится.

– Вот и классно, – сказала я, – ничего не будем играть, у меня и так медвежья болезнь уже вторые сутки.

Но И. В. предложил сыграть мою старую сонату – без Ленки.

В застекленном холле Союза композиторов я страдала – сонату я играла кое-как и не готовилась. Мама грела мне руки, папа, памятуя о прежних провинностях, топтался, предлагая парадные туфли из пакетика.

Как вдруг дверь на морозную улицу открылась, и Ленкина бабушка в высокой шапке и элегантном пальто ввела закутанную и совершенно больную на вид Ленку.

– Боже мой, Дарья Митрофанна, зачем такие жертвы? – залепетала моя мама, – Леночке надо вылежать!

Но Д. М. изгибом властных бровей откинула все эти возражения.

– Будут играть!

Мы играли.

В зале было человек тридцать, но хлоп-хлоп после нашего выступления стоял оглушительный.

И кто-то подарил мне цветы (подозреваю, купленные Ленкиной бабушкой).

Потом И. В. уволился, и композиторский класс мы обе забросили: надо было готовиться по фортепиано – в училище.

Родители мои страдали, что я не сочиняю, но старший брат Петр сказал, что «этому эпигонству» пора положить конец, и что теперь надо сочинять «конкретную музыку» в стиле, кажется, Пендерецкого.

У нас в комнате стояла установка из подвешенных на лесках лыжных палок, пары тазов с ручками и папиных резиновых сапог. На них Петя играл свою «Первую симфонию». Рояль тоже был «приготовлен», то есть струны были прослоены папиросной бумагой, молоточки – истыканы кнопками, а к педали крепился сложный привод, приводящий в движение несколько жестянок и банок.