Как я выступала в опере — страница 32 из 43

Помню, третья часть симфонии называлась «И вот я проснулся».

Проснуться от этой музыки, действительно, хотелось поскорей.

Наш друг семьи, художник Ю. С. Злотников, преданно любил мою детскую сонату F-dur и как-то в разгаре пирушки позвонил по телефону своему приятелю, замечательному пианисту Алексею Любимову и заставил его выслушать в трубку всю эту сонату. Любимов отозвался вежливо и положительно, и потом этому детскому моему фиговому опусу было присвоено имя «на пробуждение Любимова», а Ю. С. смешно показывал, как замечательный аутентичный пианист слушает мою сонату по телефону, поднятый с кровати и потирающий одну босую ногу о другую.

Короче, стыд и позор…

А потом мы с Ленкой вообще перестали общаться.

То ли у нее был «академ», то ли в ее семье что-то случилось, но я не помню ее в последних классах школы.

А в училище, когда я глядела на вывешенные списки поступивших, меня вдруг кольнуло: «Ольга Поликарпова».

Ну ведь Ольга, а не Елена!

В день сбора первокурсников, перед отъездом в Клин на посвящение в студенты, я вдруг, как князь Мышкин, почувствовала чьи-то «глаза», устремленные на меня.

«Хе-хе! Чьи ж это были глаза-то?» – вспомнила я из Рогожина.

На первом же уроке у Блюма я замерла. Он спросил:

– Простите, тут неясность. Вы Елена или Ольга?

И ее, Ленкин, голос, с последней парты, произнес:

– Ольга, Ольга, все правильно.

Почему она сменила имя? – так и осталось загадкой.

Быть в школе «Еленой», а в училище «Ольгой» – как моя ученица Соня-Марина?

Я не очень много проводила с ней времени. Так: «привет-пока».

У меня появились три звонкие, новые, изумительно способные подруги-хохотушки: Ирка П., Нина и Маша.

Мы лучше всех писали диктанты, громче всех смеялись, изобретательнее всех шутили и прогуливали НВП.

Мы колобродили с девчонками из общежития, где кутежи и пьянство процветали уже с таких ранних лет.

Ленка-Олька, видимо, мучилась, но как-то тоже решила провести с нами вечерок в общежитии и напросилась.

– Да о чем ты говоришь, Олюня, – сказала ей опытная и ласковая Люда П., – конечно, приходи! Мы вот тут купили пол-литра, а нести некому, рук не хватает. Возьмешь?

Ленка (Олька) покраснела как рак. Она такую гадость в руках никогда не держала.

– Ладно, завернешь в газетку, коли стесняешься, – сказала понятливая Люда и сноровисто сделала ей длинный «тубус» из газеты, словно человек чертежи какие несет.

Но вот беда: на перекрестке, куда Оля-Лена трепеща вышла со своей неприличной ношей, кто-то грубо толкнул ее, поллитровка выскользнула из ее рук и разбилась прямо у ее ног.

Вот представьте: шумный перекресток у ТАСС, на котором почти каждый второй – из училища, невинная Олька Поликарпова, а у ее ног – позорная разбившаяся бутылка водки!

И все.

Больше ничего не помню про Ленку-Ольку, кроме ее сверкающих глаз с последней парты, когда я что-то азартное и дурацкое шепчу на ухо Ирке П., покончив с заданием. Это было ухарство такое – если сдал диктант, веди себя как можно наглее.

Ничего не знаю ни про ее бабушку, ни про то, кто сейчас живет в той квартире с тяжелой парадной дверью в Медвежьем переулке…

– Жаль, что вы съезжаете, Поварская сейчас иная, но там дивные памятные места, – говорю на последнем уроке своей ученице Соне. – А куда вы едете? Ах да, в Калифорнию!

И я закрываю за Соней-Мариной дверь, положив в сумочку гонорар за урок.

Через неделю, уже из Калифорнии, мне приходит письмо в «личку» с приложением:

«Катечка (так меня зовут некоторые ученики), мы на месте. Тут непривычно, но красиво. Когда обживемся, я вам напишу. Может быть, можно заниматься по скайпу? Мама вас благодарит за меня и посылает взамен ваших нот вот эти, детские – вдруг понадобятся?»

Я смотрю сквозь очки, не такие черепаховые, как у директора, но слезы катятся похожие:

Скан какого-то детского произведения.

Ре-мажор.

«Екатерина Поспелова. Вальс клопов».


Брат Петя

Он никогда не называет меня по имени, всегда какими-то нежными прозвищами: «Сеса, Девчулечка, Девуленька».

Я его тоже по-разному: «Братишечка, Олух, Придурок, Любименький братик».

Наш друг дома музыковед Ирина Яковлевна Вершинина назвала его как-то «Жизнерадостный эмбрион».

Луарсабыч, мой бывший свекр, говорил: «Петя – это плывущий звук» и все не мог его разгадать.

Мой бывший муж называл его иронически-уважительно «Петр Глебович» и ругался с ним исключительно на глобальные, онтологические темы и про искусство.

Никакими другими, ни бытовыми, ни интернетскими, спорами Петечка никогда не прельщался.

Жена зовет его, когда нежна, «папа», когда гневается – лучше не писать, но тоже очень изобретательно и никогда не банально.

Профессор Холопов называл: «Ну, этот, неподражаемый» и руками показывал так – от кистей вниз, изображая варежки на резинке, как у маленьких, которые Петя эксцентрично носил в консерватории и, кажется, по сю пору носит.

Удобно же.

Родители всегда – «Петечка».

Он долгожданный и обожаемый ребенок.

Мама, чтоб забеременеть, долго и упорно скакала на лошади – кто-то сказал, что помогает.

И помогло.

А перед родами мама ускользнула от запиравшего ее папы на «Историю солдата» Стравинского. И рожать начала почти там, на концерте.

Впоследствии Стравинский стал для Петьки очень важной фигурой.

Уже лет в одиннадцать брат ходил за отцом и упорно спрашивал: «Пап, а Стравинский – это как?» Папе надоедало объяснять, и он отвечал: «А брысь», и Петька шел слушать сам дальше – «Весну», «Черный концерт» и пр.

В роддоме пропустили, что у брата врожденный вывих бедра, и потом Петечка пролежал полтора года в сплошном гипсовом корытце, от груди до колен. От вынужденной неподвижности он начал говорить и писать очень рано, шутил и даже умел давить на жалость. Например, поднесет его, гипсово-многокилограммового, няня к окну, а Петя посмотрит на детский сад, гудящий голосами внизу, и говорит, театрально вздохнув: «Детки бегают, а Петечка лежит». Няня, понятно, в слезы. А он довольнехонек.

Потом гипс сняли и поставили распорку на ремнях. Петька забегал.

Бывало, приходят гости, стоят в начале коридора еще в пальто, а из кухни калдыбает это существо, радостное, на распорках. В глазах гостей – ужас и жалость, в глазах родителей – гордость и счастье!

В детстве у брата было много страстных увлечений, причем все их он систематизировал и записывал в клеенчатые тетрадки.

Например, у них была игра с бабушкой, которая в молодости и вправду охотилась, – что они на сафари в Африке. Вернее, охотник Петя, а Баб-Василь – его верный оруженосец. Вместе бабка и внук по картам и толстенному Брэму с калькой, прослаивавшей необыкновенно экспрессивные тонированные рисунки животных, обсуждали маршруты, снаряжение, придумывали: кого и в какой день убили, как зажарили; и все заносилось в специальную, издаваемую Петькой, «Охотничью тетрадь».

Потом было увлечение – бандиты.

Забыла, что за литература лежала у истоков, но Петька переименовал всех своих друзей на даче заморскими бандитскими именами: Петя был, понятно, Питер Поспелл, Мишка Коренков, сейчас преуспевающий немецкий хирург, – Мино Кренкиллио, других не помню.

Выходила еще бандитская энциклопедия, где на правом развороте были изображены сами бандиты, все в пятой балетной позиции, а слева дотошно перечислено все их снаряжение, от смит-вессонов, кинжалов и сабель до каких-то страшных удавок-лассо. С подписями.

Футболом увлекался тоже истово. Поскольку у нас в детстве телевизора не было, во время чемпионатов Петька заваливался к научному руководителю моих родителей, Виктору Никитичу Лазареву, они, стар и млад, запирались там на восемь замков и вовсю сопереживали этой прекрасной игре, причем Петька опять же все проигрыши-выигрыши, составы команд, запасных и т. д., записывал в специальные тетрадки.

Во всем нужна систематизация.

Кстати, работая позже в фонотеке консерватории, Петька привел карточки в образцовый порядок – и по исполнителям, и по композиторам. Правда, до сих пор те, кто пользуются еще бумажным каталогом, нарываются на такие карточки: «Макс фон Пиписькин. „О какашка, приди ко мне на заре“, ор. 267, романс для низкого голоса в сопровождении арфы. Исполняют такие-то (тоже соответственные)».

Была в детстве также «долларовая эпидемия» – вся дачная Салтыковка разделилась на банкиров, грабителей, ростовщиков и еще кого-то, выпускались виртуозно нарисованные салтыковские доллары, которые подделать было нельзя (но подделывали), и совершались всякие операции и сделки. Баб-Василь тоже участвовала: по сценарию являлась и прогоняла налетчиков с дачного балкона, изображая полицию.

В домашних спектаклях Петька тоже был главный демиург, писал сценарий, сам записывал музыку на катушечный магнитофон, чертил декорации (а я расписывала, лежа на полу, огромные склеенные листки какой-то бумаги для покрывания стола, ватмана не было. Рисовала гуашью – то дуб со змеей в дупле, то клетки тигров-людоедов – не помню уже, что.

Иногда я, по вредности, бастовала, и Петька кричал: «Я же Герберт фон Караян, почему она меня не слушается?», а я показывала то дулю, то язык.

Потом всегда меняла вредность на энтузиазм, и спектакли проходили замечательно.

Также в детстве Петька стал снимать кино – на восьмимиллиметровую пленку. Называлось, помню: «Бриллианты тетушки Доббисон». Баб-Василь играла умирающую леди, которая завещала мне, слуге Чарли, все свое состояние. Фильм был, понятно, немой, и, снимаясь, бабушка городила всякую смешную чушь, вроде: «Не забудь также перечницу, ночной горшок» и пр. А Петя с друзьями играли незадачливых наследников и еще более тупых бандитов, которых всех Чарли, то есть я, оставлял в дураках.

Петька был и автор сценария, и оператор, и режиссер, и актер.

Любовь к кино потом «стрельнула» в юношестве. Петька, уже студент консерватории, забил на учебу и кинулся снимать «параллельное кино», и делал это самозабвенно, вплоть до выгона из консерватории. Но зато преуспел, открыл какое-то там направление в кино и получал призы на «параллельных» фестивалях, даже в Америке сорвал первую награду. Я снялась в двух или трех его фильмах. Моя роль называлась: «Девочка-яйцо»…