Как я выступала в опере — страница 36 из 43

Когда ему нравилось, что я делаю за роялем, он горячо увлекался, бегал по классу и сопел, дирижируя и очень выразительно жестикулируя.

Когда я играла скуку и мертвечину – вздыхал, мучился, а я холодела…

Так было во время невероятно нудно разученного мною интермеццо Брамса. Оба измучились страшно, пока я играла, а он выслушивал. Но вот я закончила, и он спросил мягко:

– Кать, знаешь такие стихи Пастернака: «Годами когда-нибудь в зале концертной…»

– Знаю, – оживилась я, гордая эрудицией: «мне Брамса сыграют, тоской изойду!»

– Вот именно, – грустно сказал он.

После «итальянского концерта», который я, по моему мнению, очень лихо и темпераментно отчебучила, он заметил:

– Неплохо, но Бах никогда не был пионером.

Очень ругал меня за лень, но хуже было, не когда ругал, а мрачно так расстраивался. Отбрасывал ноты на диванчик и сидел молча, глядя в пустоту и жуя челюстями. Даже говорить не хотел. Самые ужасные и тягостные были мгновенья.

Господи, кабы вернуть все!

Один раз просто очень хвалил – я вернулась из поездки в Европу и там в библиотеке откопала, отксерила и принесла на урок нигде не исполняющийся цикл Гранадоса «Поэтические вальсы». П. В. тотчас же поставил это на зачет. Комиссия тоже удивилась, услышав новое, но потом какой-то профессор снисходительно мне сказал, хлопая по плечу:

– Хорошо, но не Рахманинов!

А П. В. очень был доволен, прямо видно было.

Хотя на мое намерение сыграть целую программу из вальсов (Брамс, Шопен, Равель, Дебюсси, Гранадос, Чайковский) покачал головой: «Кать, ну слушай, у публики же голова закружится от трехдольности».

Он следил за моей успеваемостью и иногда давал краткие и смешные советы – как себя держать. Например, спрашивает:

– Ты ведь, верно, диктант у Блюма пишешь быстро?

– Первая!

– А потом сидишь, развалясь, и чешешь правой рукой левое ухо?

– Хахаха, да нет, а почему вы спрашиваете?

– Ну так делал один мой одногруппник, знаменитый композитор… ну не важно, просто ухарство было такое – написал первым диктант, сдал – и ведешь себя как можно более вызывающе.

Я смеялась и божилась, что сижу скромно.

Когда после училища я, убоявшись конкуренции на курсе, ушла в университет на филологию, П. В. поскучнел, но не удерживал. Сказал только: «Если хочешь, приходи заниматься просто так».

И я ходила, а он занимался, совершенно бесплатно и все так же серьезно и замечательно, словно я была его студентка.

Ко второму курсу МГУ я поняла, что не могу без него и без музыки. Как-то пришла, совсем запутавшаяся и грустная, и он вдруг говорит:

– Знаешь, хватит дурака валять, поступай-ка в консерваторию!

Это значило – снова к нему.

И я бросила филфак и летом поступила.

Перед экзаменом мы вдруг вспомнили, что не выучили «советское произведение, написанное после пятьдесят второго года». Я растерялась – не верила, что выучу так быстро: осталась неполная неделя.

Тогда П. В. посоветовал замечательно: написать собственную каденцию к концерту Моцарта! А чем я не советский композитор после пятьдесят второго года? Как это было увлекательно! Я написала, мы поставили это в программу: Е. Поспелова. Каденция. Но до нее не дошло, меня прервали на разработке.

И потом было еще четыре года счастья, пока его не разбил первый инсульт. И даже потом еще были занятия. Он уже не вел сольное фортепиано, но занимался камерным ансамблем, и я перешла к нему (а от кого – даже не помню).

Но ненадолго. П. В. заболел снова и слег уже навсегда.

Иногда он звонил мне, иногда я ему.

Никогда не прощу себе, что не приезжала. Я была тогда глупа, малодушна и труслива. И еще мне казалось – все и так толпятся у него. У него ведь большой класс был…

Один раз, правда, позвонила Юлия Михайловна и сказала, что П. В. мечтает поехать на дачу, но как это осуществить?

И тут я расстаралась: упросила мужа с машиной бросить немедленно все дела, наготовила еды и супа в термосе, мы заехали за семьей П. В и пустились в путь, под Переславль, в деревню. Кажется, он хорошо перенес дорогу, замечал по пути всякие несуразицы и делал смешные наблюдения и потом был явно счастлив оказаться в старом бревенчатом доме, среди лесов, лугов с разнотравьем и маленького прудика-бочажка на участке. Он, кажется, уже не надеялся попасть сюда.

После возвращения в Москву ему снова стало хуже, мы говорили с ним иногда по телефону. Я слушала в трубке его дорогой, замедленный недомоганием, но такой прекрасный голос – и плакала…

Сейчас я учу детей и взрослых играть на рояле. Мне иногда трудно вспомнить, что именно он говорил мне в классе.

Но не бывает теперь ни одного урока, чтоб вдруг не всплыла его какая-то фраза, остроумный способ научить, объяснение сложного через простое, музыкального через какой-нить четвертый палец, шутка, прием, воспоминание… И про звукоизвлечение, и про аппликатуру, и про штрихи и фразировку, про стиль, про оперность фортепианного Моцарта… Все это, оказывается, заполнило меня и стало частью моего Я, и сейчас, только открою рот на уроке – и словно слышу его интонации и слова.

Милый, дорогой, прекрасный Павел Валерианович, как хорошо, что вы такой были на свете. Мы вас все обожаем.

Спасибо.


Про Пушкина

Когда брат учился в консерватории, музыковеды часто ездили в фольклорные экспедиции.

Песни – прекрасно, но особой удачей было привезти записи наигрышей на жалейке – дудочке такой с раструбом, пастухи на них играли.

Их почти не осталось, жалеечников.

И вот в сельсовете им говорят:

– Девки, нашли мы вам жалеечника, в соседней деревне, в Пушкине, живет.

– А как его звать? – спрашивают музыковеды, воодушевившись.

– Да черт его знает. И кличка безобразная – Се- киль.

Девушки засмущались и попросили посмотреть, как все-таки имя-фамилия-отчество артиста, на поиски которого они отправлялись.

– Да фамилия там у всех – Пушкины, а имя-отчество, – тетка залезла в какую-то амбарную книгу, где пастухи записаны, – а, вот. Имя-отчество его – Александр Сергеевич.

– Как? Серьезно? – спрашивают музыковеды.

– А чего мне врать-то? – удивилась тетка из сельсовета.

Поехали, вернее, пошли несколько километров в деревню Пушкино.

Там у магазина обнаружили сидящего на корточках плюгавенького мужичонку.

– Простите, – обратились они к нему, – как нам найти тут Пушкина Александра Сергеевича?

– А кликуха-то как? – спросил мужик на корточках.

Девушки замялись, но самая храбрая сказала:

– Секиль…

– А, эт я, – отвечал мужик.


Диалектологическое

Пока мы с братом учились, я в МГУ, а он в консерватории, мы ездили во всевозможные экспедиции.

Петька собирал и записывал песни, а я летом 1986 поехала в диалектологическую вместе с коллегами-филологами из педагогического. Экспедицию возглавляли два замечательных диалектолога: Л. Л. Касаткин и Р. Ф. Пауфашима, супружеская пара.

Надо сказать, это просто самые счастливые мои юношеские воспоминания, после всяких любовей, конечно.

Просыпаешься – рай. Причем именно такой, как моей душе нужен, – я не охотник до всяких югов, морей, родители нас с братом всегда возили или в Карелию, или в Архангельскую область на бай- дарках.

Вот и тут мы были – в Харовском районе, в глуши, средь деревней, жили в какой-то школе, спали на сетчатых кроватях и изучали свой язык.

Утром – сладостный завтрак из всякой деревенской вкуснотищи и одновременно – лекция. Вели дядя Леня и тетя Ружена, которых я так называла, потому что знала обоих с детства – они оба были учениками моего деда Реформатского и друзьями родителей.

На столе – карта, там отмечены всякие «фасолевидные анклавы», то есть деревни и села, где говорят так-то или так-то. Все было уже довольно подробно исследовано нашими предшественниками, нам оставалось лишь выяснить, как в одной деревне произносят «О» под ударением (как дифтонг или как очень закрытую гласную), или какая в другой деревне бытует форма третьего лица единственного числа в глаголе «печь» или «пекти» (то есть как говорят – «пекет» или «печет»?).

После завтрака отправлялись выяснять. Иногда нас подвозил трактор, иногда ехали на подводах с молоком, вместе с местными девушками и ребятами, которые зубоскалили на диалекте так виртуозно, что иногда и понять ничего нельзя было.

В случае с гласной «О» рекомендовано было навестить старушку в последнем доме – «информанта» (данные и адрес которой тщательно записывали в тетрадку) – и выслушать от нее слово «корова». Самим произносить его было нельзя: услышит бабушка, как говорят москвичи, и будет подражать, а это нам незачем.

Казалось бы – чего легче? Завалились мы к бабке в избу, сама коровушка была на выпасе, а бабка сидела одна, выполнив утренние хозяйственные обряды.

Спрашиваем:

– А где ваша Зорька или Машка?

– А у меня две: Катька и Любимица.

– Кого это у вас две?

– Ну, про кого спросили. Трехлетка и мамка ее.

– Обе дойные?

– А как же? Чего недойных-то держать.

– Хммм. А вот там у вас – клеть?

– Точно, клеть.

– И кто там живет?

– Ну, как кто? – мыши да крысы, да сама животина стоит.

– Как вы сказали? Кто стоит?

– Животина моя!

– А что это?

– Ну – скотина иначе, девки. Что-то непонятливые вы.

В общем, долго бились, но так бабка слова «корова» и не сказала. Решила только, что мы немножко «того», глупости какие-то спрашиваем. Потом она, кстати, раззвонила про глупеньких городских по деревне, и, куда мы не придем, хозяйки начинали с порога объяснять:

– Смотрите, девки, вот это у меня стол. А вот это, девки, чашки. А вот тут, смотрите-смотрите: тарелки и вилки! И ложки! – И смотрит так хитро, потешается.

А эпизод с коровой закончился вообще чудесно: по деревне потянулось стадо, зазвенели колокольчики, бабка прервала дозволенные речи и сказала: