Как я выступала в опере — страница 39 из 43

Дальше: Толкунбек деликатно вошел в салон и сказал:

– У меня уже не рабочее время!

Я виновато сняла ноги с сиденья и надела туфли.

– Но вы не возражаете, если я сначала развезу по домам всех этих: Уральская – Байкальская (то есть Долдоша и Сыйбека), а потом отвезу вас, Катерина, прямо до дверей вашей квартиры?

Естественно! Конечно, я согласилась. Прямо до дверей-то – кто ж не рад…

Потом прошло много времени.

Я перестала бывать в дружелюбном Гольяновском арондисмане, переехала, много воды утекло, но вот я снова поехала туда, в свою покинутую любимую мастерскую, – побыть одной, отдохнуть от всего, поспать. Была несчастная, разбитая и усталая.

Когда села в маршрутку – вообще не заметила, кто у руля. Просто передала тридцать рублей и погрузилась в книжку…

Книжка была хорошая, но сладкий и желанный сон подбирался ко мне еще давно, в метро, и тут, дождавшись, когда я сяду, овладел мною.

Проснулась я от голоса:

– Катерина! Пора вставать!

Ошалело открыла глаза.

Маршрутка стояла прямо у моего подъезда.

Шорох лип, красота, тишина, кошки.

Я выскочила на асфальт.

Маршрутка, Толкунбек, ночь, я.

Надо пригласить к себе?

Наверное, надо.

Главное как предложить ему выпить ведь у меня ничего нет ах выпить он и не согласится он же за рулем ох а чего ж я ему предложу у меня и еды-то там нет сто лет тут не была и вообще но он такой молодец привез меня одну прямо к дому а как же это он привез-то да просто всех тогда развозил и запомнил а может он это нет он хороший козлодранием занимается а чего он смотрит-то так блин влипла я почему-то я нравлюсь только пожилым филологам писателям и гастарбайтерам один мне даже эсэмэску написал я вас влубилса и фигура ваш понравилса и карактир с тех пор все друзья мне говорят курица вы катечка и карактир но этот хорош козлодрание опять же налью ему чаю чай-то точно ест и он ничему не повредит и в конце концов да я сама ужасно хочу выпить чаю да…

– Может, чайку? – наконец спросила я, опомнившись.

Толкунбек молчаливо пережидал мой внутренний монолог, но тут просиял, вздребегнулся, сопритюкнулся, как пишет драматург Петрушевская, и заголосил:

– Что вы? Что вы? Никакого чая, спешу, машина сдавать, время мало! Удачи вам! Удачи вам! Удачи вам!

Одним махом, как в седло киргизского скакуна, взметнулся на сиденье.

И фары его полоснули по двору, озарили наш прекрасный арондисман – и потонули во мраке улицы Алтайской.


Муса и Нетребко

Еще в копилку о таксистах.

Выхожу под многоголосое мурлыканье автомата:

«Вас ожидает – ЖЕЛТЫЙ – хюндай солярис – номер такой-то» (на пяти разных тонах, как у китайцев).

Дядька за рулем улыбается во весь золотой рот.

– Как я рад вас видеть!

– Вы разве меня знаете?

– Я о вас всегда мечтал!

– Ну, спасибо. Поедем?

– Поедем. Сейчас я музыка вам вклучу!

– Ой, может, не надо?

– Вы что? Вы даже не знаете – какой музыка!

– Какой?

– Я, уважаемая, из Баку. У нас есть такой певец великий – забыл как фамилия…

– Магомаев?

– Магомаев тоже. Юсиф Эйвазов! Он недавно на русский женщина женилса. Анна Нерарепка! Знаете ее?

– Знаю. Нетребко.

– Вот! А вы слушать не хотите! Вы пристегивайтесь, Катерина, а я вам буду вклучать.

Тюкает в планшет. Черный экран с ползущим ртутным столбиком нашего продвижения и голосом навигаторши пропадает.

– А как же яндекс Оксана?

– Забили на яндекс Оксану. Я вас так прокачу под Юсифа и Анну – не пожалеете! Куда ехать?

Я объясняю, а «ютьюбик» пока грузится.

Потом ехали час. Посмотрели около десяти видео с Юсифом и Анной, разных стилей – от Манон Леско до вечера Игоря Крутого.

Водитель плакал, вытирал глаза.

Я сама увлеклась. Говорю:

– А «майне липпен зи кюссен зо хайс» знаете?

– Это что?

– Ну, где она поет с букетом, а потом танцует без туфелек?

– Нет!

– Это смотреть надо.

Сворачивает в темный переулок вдруг. Я слегка напрягаюсь.

– Вы куда? Дворами тут не проехать!

– Вы ж сказали, смотреть надо, я на ходу не могу!

Выключил мотор.

Нахожу ему песенку Легара.

Смотрит два раза. В слезах. Ну и ладно, я не спешу.

Папочка смотрел и по три, и тоже со слезами.

– Ох, счастливец этот скрипач, которого она обнимает! – вздыхает Муса. (Его Мусой зовут.)

– Это она чтоб отдышаться, – говорю я, – потанцевала и дыхание сбила, вот и придумала такую штуку.

– Что вы говорите?! Эх, вот сказал же я, что всю жизнь вас ждал! Еще ни с кем так душевно не ездил.

Завелись, поехали дальше.

Деньги все-таки взял. И протянул краба.

Я дала свою ручонку и в следующую секунду была зацелована.

– Теперь завтра мы пойдем пить чай в кафе, Катерина!

– Боюсь, что не пойдем, – вздыхаю, спешно вылезая.

– Почему? Не пара мы? (Он понятливый, Муса.)

– Не пара…

– Не как Юсиф с Анной?

(Что-то бормочу уже с улицы.)

– Ну, прощайте, век буду вас вспоминать!

– И я!

Хороший он, Муса, правда?

А я снобка.


Юрий Савельевич Злотников

Умер Юрий Савельевич Злотников.

Милый, дорогой Юрий Савельевич!

Кумир, учитель, вдохновитель и артист.

«Юрка», как называли его родители, «Савелька», как втайне называли его мы, ученики, ученицы и просто его обожатели.

Замечательный, мощный художник, пролагатель нехоженых путей, мыслитель и энтузиаст искусства, гениальный педагог.

Хожу по дому и гляжу на одну его картину над нашим пианино: с лесистым пейзажем, где витальные точечные разно-зеленые мазки-листва сложным пунктирным ритмом чередуются с взлетающими сине-оранжевыми вертикальными штрихами – стволами сосен, утяжеленными темно-синим и рыжим; где радостная ультрамариновая блямба и лиловый пунктир являют лесной затон, а сиреневые всполохи по всему листу – словно мысли о небе, которое стоит за этим лесом.

Я думаю о другой картине, коктебельской, которая висела долго над письменным столом моего папы, но сейчас снята и помещена в «запасники» квартиры, потому что это акварель, и она выцветает от нестерпимо яркого света обращенной на юго-восток комнаты (графики-хранители нас поймут). Папино стихотворение о подобной картине помещу в конце рассказа.

И ту и другую картину Юрий Савельевич подарил моему отцу, с которым они учились вместе в художественной школе. Папа мой Ю. С. любил и писал про него… не так много и обстоятельно, как этого бы хотел сам Ю. С., – но профессионально, внимательно и восторженно.

А я Ю. С. знала буквально с пеленок.

Он любил рассказывать, как пришел в Третьяковку, где работала мама, когда она принесла туда сверточек, содержащий меня.

«„Маша, что это?“ – „Возьми“», – так заканчивался всегда его рассказ, сопровождаемый нежно-хулиганской миной брезгливости, с которой передают описавшегося младенца.

Лет в десять меня отдали в его студию на Фрунзенской. Он преподавал требовательно и серьезно, и у него было много детей его приятелей, которых он третировал без всякой оглядки на трепетность знакомых родителей. Я там была явно не к месту, потому что рисовала технически хорошо, но к смыслу процесса была глуха…

– Какого цвета закат? – вопрошал он меня.

Я была чудовищно бездарна в живописи и, вся сжавшись, отвечала: серенького такого, непонятного. Была послана наблюдать закат в рекреацию (студия ютилась в какой-то общеобразовательной школе). Я стояла там, несчастная, глядя на унылые корпуса окружающего «микрорайона» и ничего не в силах поведать про закаты.

Плакала. Злилась. Играла по ноге сонатину Клементи, думая: а вот так-то он не сможет, деспот.

Мимо наконец прошла талантливая к живописи Маша К. – в туалет, а может, меня пожалеть, и сказала на ухо: «Закат, Катя, розовый, лиловый, фиолетовый, багряный, пурпурный, оранжевый, золотистый, понимаешь?»

Да?

И я с тех пор поняла – какого цвета закат.

Вернее – не поняла, а стала всматриваться и чувствовать.

Помню также нашу прогулку по зоопарку.

Нарисуй медведя.

Рисую – мордочка, нос, ушко…

Юрий Савельевич подходит, забирает карандаш: вот так, смотри, – двумя-тремя мощными штрихами обозначает тушку медведя, позу его, – весь лист сразу обретает смысл, композицию, силу, имя медведя, дыхание его…

Потом я забросила рисование, потому что не было таланта и желания.

На рояле играть получалось лучше и осмысленнее.

Ю. С. приходил, слушал. Пришел даже как-то на репетицию концерта, где я играла с напарницей концертино Шостаковича.

– Ты словно спишь вот тут, во второй теме, а тут – про такие важные вещи! (напевает, жестикулирует, знает музыку).

Я тогда проснулась и сыграла, кажется, ничего.

С огромным весельем и поощрением он относился к моему композиторскому творчеству. Поддерживал, подпрыговал, как говорит моя мама, запоминал наизусть.

Завидя меня, или звоня по телефону, начинал весело петь главную партию из моей сонаты: «Та-там-пара-рам-та-тарам-пам…», чем смущал меня необыкновенно. Потом я ничего более талантливого так и не выдумала, чем эта эпигонская соната, но мне было лестно необыкновенно, хотя, пытаясь быть взрослой, я повторяла за родителями, что восславляющий мое творчество Ю. С. – эксцентрик и самодур.

Лет в восемнадцать я забросила музыку и поступила на филфак. Мы тогда с любимой подругой Сашей Луняковой, многолетней ученицей Злотникова, поехали оттягиваться в Ферапонтово и праздновать мое поступление, а там уже годами проводили лето многочисленные художники разных направлений.

Жаль, не нашлось живописца, который с другого ракурса запечатлел бы Ферапонтовский пейзаж, весь усеянный по холмам мольбертами. Тогда коров было меньше на вологодских склонах и в долинах, чем живописцев, среди которых много было злотниковских учеников.

Вечером, на сиренево-оранжевом закате, устраивались просмотры с разборами. Обычно это происходило на огромном сеновале у деда Алеши, где все эти художники жили. Этюды прислонялись к высящимся стенам сена, и Юрий Савельевич просил всех высказаться.