А стога, надо сказать, в Европе неподходящие для спанья совсем – это такие спрессованные брикетики. Мы, засыпая на ходу, час дергали из них сено, чтоб не прямо на стерне заночевать в наших «сак а куше».
Еще один португалец сказал, что ему не в Руан, а ближе, но, узнав, что мы из «л’юэрэсэс» (l’URSS), воскликнул «оляля» и проехал лишние сорок километров!
А через два дня очередной Дебюсси высадил нас на пригорочке, а за ним – ничего не было, только синь, голубизна, розовость, мреяние, переливы, запах, крики каких-то не видных в солнечном мареве птиц – и все.
– Глеб Геннадьич… – начал муж.
– Молчи-молчи, – сказала я.
И мы так простояли полчаса с рюкзаками у ног…
Заходите
Продавец в нашем овощном называется «обманщик».
Он ласковый, предупредительный, и дверь на улицу побежит-откроет, и улыбнется с такой томной восточной слезой в очах – но нет-нет да и подсунет среди пяти возможных помидоров один с бочком.
Или зелени завернет с тухлятинкой под ниточками.
Когда он обманывал нашего папочку, мама вскипала, надевала яростно сапоги без колготок – и шла РУГАТЬСЯ.
Выглядит это у нее очень жалостливо: с прекрасным старомосковским произношением и четко артикулируя, но стараясь, чтоб в соседних отделах не слыхали (чтоб не поставить продавца в неловкое положение), она говорит:
– Как только совесть не взывает к вам! Пожилого, порядочного человека, доктора искусствознания, скромного… Вы же отдаете себе отчет в том, что он стерпит, патароции не устроит…
(Патароция – нянино слово, но мама думает, что оно общеупотребительное.)
Обманщик кивает, глаза его наливаются слезами…
Мама машет со всей тщеты рукой и уходит.
Теперь она смирилась, приносит подозрительные фрукты и говорит:
– Буду я еще унижаться, каждое яблоко пересматсматривать.
Я вот только что тоже сходила, обманщик опять: чуть-чуть, но добавил гнильцы…
Иду я под дождем домой и вспоминаю историю с моим другом Бибой.
Он поехал навещать старого двоюродного дядю в город Р.
Чуть не проспал, вышел в ночь. Хоть было полвосьмого.
Поезд повернулся торцом, мигнул, лязгнул – и пропал в потемках, и стало так: Биба – и больше на свете ничего и никого. Где люди – непонятно совсем.
Наконец замигал огонек сигареты, и Биба спросил в том направлении:
– Извините пожалуйста, не скажете, где тут супермаркет?
(Биба решил, что с пустыми руками являться в дом неприлично, и хотел купить коньяка.)
Но на вопрос ничего не ответили, и даже сигарета потухла, поглощенная тьмой.
Наконец Биба увидел яркий светящийся квадрат.
Это был ларек!
Хотя на витрине ничего спиртного не было, Биба заглянул в оконце и поздоровался (хотелось людей):
– Добрый вечер!
– И вам, – скупо ответила тетка, огромная, на весь ларек, неподвижная, почти без глаз, с руками-бревнами, и спокойная, как Будда-ларечник.
– Скажите, – взмолился Биба, – а где тут супермаркет?
– Хм, – сказали из оконца.
– Простите, я хотел сказать: где тут можно купить коньяку?
– Здесь.
– Да? Какое счастье! У вас тут есть коньяк?
– Есть.
– Разные сорта? – мечтал Биба.
– Да.
– Дайте мне, пожалуйста, самый дорогой и лучший! – юбилейным голосом попросил Биба.
Тетка, не шевелясь, сунула бревно-руку куда-то вправо и вниз и выставила в оконце бутылку:
– Бум!
Бутылка была странная, цвет жидкости тоже.
– Это самый лучший? – нерешительно спросил Биба.
– Да.
– Точно? Лучше нет? – еще надеялся Биба.
– Нет.
– Сколько с меня? – спросил колеблющийся Биба.
– Сто.
Биба расплатился, взял бутылку, пошел во тьму, но потом вдруг повернулся и взволнованно подошел опять к окошку.
– Знаете, – сказал он, давая петуха, голосом, похожим на голос моей мамы, когда она «ругается», – я вам хочу сказать следующую вещь, ну, просто предупредить: если я сегодня, сейчас, эту бутылку выпью – и умру… я к вам потом долгие годы по ночам в страшных кошмарах приходить буду!
– Заходите.
Вера и Надежда
Сегодня, в день Веры, Надежды, Любови и матери их Софьи, поздравляю всех прекрасных моих подруг, которые носят эти чудесные имена.
А также традиционно думаю в этот день про своих двух бабушек:
Веру Александровну Поспелову (в девичестве Токареву) и Надежду Васильевну Реформатскую (в девичестве Вахмистрову).
Обеих давно с нами нет.
Обе они нас с братом любили и баловали.
Обе были замужем за профессорами-филологами.
Мамин отец А. А. Реформатский, лингвист, называл свата, литературоведа Г. Н. Поспелова, – «со- дед».
Деды, несмотря на близость профессий и на то, что каждый написал по учебнику «Введений» – в языкознание и в литературоведение, – были очень разными людьми, и не могу сказать, что много общались. Тем более оба, ко времени рождения нас с братом, давно развелись с бабушками.
Внуков-то любили и приносили всяческие подарки да деньги в конвертиках, но с нами никогда не жили.
Дед Реформатский очень отличал моего брата по меломанской части, и при редких свиданиях они часами вдвоем распевали любимые куски из опер, причем так увлекались, что дед постоянно падал с шаткой трехногой табуретки, ударялся больно, но продолжал, как ни в чем не бывало.
А дед Поспелов очень умилялся, когда я, девчулечка, пела под гитару песню «Стройная креолка цвета шоколада». Сразу обливался слезами и называл меня «птичка на ветвях моей души».
Но оба были для нас с братом экзотическими блюдами, приходящими в гости знаменитыми дедами.
А бабушки были наши близкие и родные.
И, кроме мужей-филологов, тоже не были ничем похожи.
Баб-Василь, мамина мама, была черноглазая и рано поседевшая красавица, охотница, когда-то много курила, водила один из первых в Москве автомобилей («глазастую» эмку), ходила, не пропуская, на все концерты Рихтера и не раз возила самого Рихтера и Н. Дорлиак на машине за город. Знала Гете наизусть по-немецки, пела порой неприличные песенки (что-то про «замочек маленький секретный поручик Миша»… – дальше не помню).
«Бабусечка», папина мама, была ангел с изумительным овалом лица, кроткая, тихая, смешливая – в редких случаях, но до слез, – и, как называла ее моя мама, «уездная барышня». Самое страшное слово у нее было – «поросенок».
Баб-Василька служила заместителем директора музея Маяковского, подписывала письма против травли Синявского, которого приняла до этого на работу, что было рискованно, хранила у себя на столе в чугунной плошечке медвежьи клыки и обучала нас стихосложению.
Бабусечка была дирижером детских хоров, вкусно готовила, вышивала крестиком изумительные скатерти, почти нигде «в свете» не бывала и целыми днями слушала музыку по радио. Она была как-то очень внутренне грустна. Научила нас множеству песенок, некоторые из них, очень редкие, поет сейчас моя Лизка-певица. (Про «Фиаметту-цыганку», например.)
Баб-Василька родилась в деревне Арханка, Владимирской области, где была усадьба ее небогатых родителей. Она сохранила об этом месте бесконечные воспоминания. Как-то раз она ехала на лошади с почтой и по пути увидела роскошный пикник на траве. Барственный высокий мужчина, который «был там хозяин, это ясно», остановил ее, придержав за стремя, порасспросил о том и о сем, насыпал ей полную сумку конфет и сказал: «Ну, гарцуй дальше». Когда баб-Василька рассказала про этот случай своей однокласснице по Алферовской гимназии Ирине Шаляпиной, та закричала:
«Ах, это про тебя папка тогда рассказывал!»
Был это, значит, сам Федор Иванович, кто стремя-то держал.
А Бабуся девочкой обучалась и жила в Алексине при мужской гимназии, где был директором ее отец. Все воспитанники были в нее, прелестную и легкую, так или иначе влюблены, но больше всех – князь Ширинский-Шихматов и мальчик Шахеев. Как-то, когда она проходила коридором мимо спален мальчиков, князь выскочил из комнаты, бросился ее целовать и объясняться в любви.
– Ну, я такого ему тогда наговорила! – с неостывшим за шестьдесят лет возмущением рассказывала Бабуся.
– Неужели и «поросенка» сказала?! – ехидничали мы с братом.
Князь после этого раскаялся и присмирел, и только иногда, когда она проходила перед дверью, из-за нее доносилось: «Вера, простите меня!»
Помню даже одну фривольную историю, что, вообще-то, для ангельской Бабусечки было нехарактерно.
Гуляет она с мальчиком Шахеевым по лесу и, о ужас, страшно захотела пи-пи. Как быть, что делать? Смышленая Бабусечка тогда сказала:
– А вот некоторые умеют залезать на деревья!
– И я умею!
– Да полноте, не поверю!
– Так смотрите, Вера! – сказал кавалер и через несколько минут исчез в густой листве где-то наверху. А Верочка тихо пристроилась у корней пожурчать.
Прозвище «баб-Василь» мамина мама получила после своей охотничьей поездки на Байкал. Там у нее был проводник-эвенк, и ему страшно трудно было выговаривать «Надежда Васильевна» – вот он и сократил ее имя-отчество до короткого и энергичного «Василь», а там уж мы, внуки, подхватили.
Одна моя подруга, которая была в мою баб-Василь просто влюблена, через двадцать лет после ее смерти сказала мне:
– Я назвала свою старшую дочь в честь твоей бабушки!
– Позволь, но твою дочь же зовут Василиса!
– Да! А разве не так звали твою бабушку по-на стоящему?
Про нее, про баб-Василь, даже как-то напечатали очерк в журнале «Охота», который, кстати говоря, она всю жизнь выписывала. (А «Правду» – нет.)
И вот как-то – звонок.
Пионеры.
– Вы – Надежда Васильевна Реформатская?
– Да!
– Покажите ваши зубы!
– Ну, дети, зачем вы такие злые? Я старый человек, и зубов у меня уже нет!
– Да не ваши – медвежьи!
Я не знаю, как они пережили уход блистательных мужей. Кажется мне, что ужасно. Но семейная история молчит про это.
Знаю только, как пережили войну.