— О каком таком дворянстве? — улыбнулся Иван.
— Твоем, Иван, твоем. Негоже тебе в Париж простым казаком прибывать, сыном поповским. Родословную тебе присочиню, да постарей, с раскидистым таким древом родовым. Внебрачным сыном Голицына какого-нибудь назваться можешь али Трубецкого — фамилии во всем свете известные. Допытываться никто не станет. Сами вельможи оные претензию твою опротестовать не смогут, поелику грешат немало, часто, а разве упомнишь всех любовниц? В обществе же свободомыслящей Европы на детей побочных с такой же лаской смотрят, как и на законных, — и Беньёвский вдруг оглянулся, посмотрел в глаза Ивану пристально и страшно. — А хочешь, Ваня, мы на твой дворянский герб не княжескую корону водрузим, а… императорскую? Ведь ты, я знаю, пятидесятого года роду, а цесаревич Павел четырьмя годами позже тебя на свет Божий появился, вот и выходит, что ты и есть тот самый первый сынок Екатеринин, коего она по стыдливости своей утаила да на Камчатку с глаз долой и отослала…
Последние слова сказал Беньёвский громким шепотом прямо на ухо Ивану, и юноша в смятении отпрянул от него, шарахнулся от страшного, искривленного лица с горящими глазами сумасшедшего.
— Ты что, ополоумел? — так же шепотом спросил, и лицо адмирала тотчас сделалось приятным и любезным, спокойным и даже чуть насмешливым.
— Ай-ай, Иван, как ты испугался! Неужто вообразил, что я всерьез тебе об оном говорил? Нет, сие лишь шутки ради — смотрел, крепко ли ты делу цесаревича привержен.
Иван глядел на предводителя с холодным отчуждением.
— Вдругорядь, прежде чем таким преглупым способом шутить начать, подумайте. А то мы люди грубые, простые, политесу ещё не пробовали, ненароком ушибить могем…
— Ах, Иван, негоже ссориться товарищам! Помнишь, ты меня от звероподобных человеков спас, а я тебя от зверя. Кровью дружба наша связана. Правда?
— Святая правда!
— Ну а раз так, — и снова приблизил он лицо свое к уху Ивана, значит, сослужишь ты мне службу одну как товарищу и адмиралу своему.
— Какую службу?
— А вот какую. Ты, Ваня, с мужиками близок, любят они тебя, вельми любят, я знаю. И я их люблю. Но ведь даже среди апостолов Христовых сумневающиеся были, в неверие впадали, кое нас, грешных, сверх всякой меры наполняет. Вот и мужики сии… Они сегодня могут Богу свечку ставить, а завтра на икону плюнут — слаба натура человечья…
— Любите вы витийствовать, — недоброжелательно сказал Иван. — Короче б надо.
— Могу короче. Так вот, Иван, прошу тебя, ежели крамолу какую на корабле заметишь али намек единый на перемену умонастроений средь команды, приди ко мне и без утайки все мне перескажи. Уразумел ты просьбу?
Иван поморщился брезгливо:
— Просьба ваша трудновыполнимая. Иного кого просите…
— Исполнишь сие! — не дослушав, сказал Беньёвский, и Иван, взглянув на адмирала, увидел, что смотрит на него и не человек совсем, а железный истукан с человечьими чертами.
«Железо мертвое! Мертвое железо!» — завороженно шептал про себя Иван, уже когда остался один, с ужасом представляя себя крохотной железной крупинкой, которую огромный молот удар за ударом приклепывал, расплющивая до невидимости полной, к огромной железной глыбе.
Шли мимо Курил, ходко шли. Мужики, от такелажных работ и других обязанностей свободные, толпились у бортов, балагурили, шутили, с любопытством на море глядели, на проплывающие стороной угрюмые, серые скалы Курил. Забавлялись игрой морского зверя, нырявшего в бурунах под самым бортом «Святого Петра», дивились, как неожиданно взлетала с волны стая летучих рыб, стремглав неслась над водой бурлящей сажен двадцать и также неожиданно в море исчезала, будто и не было их и мужикам все это померещилось.
— Диво дивное, братцы, на свете обитает! — с умилением восторженным, со слезинкой даже, громко восклицал капрал бывший, Михайло Перевалов, ростом недомерок — два аршина три вершка, — конопатый, с острым птичьим носиком. — Мнешь ногами землю сию уж почти полвека, а все премудрости Господней не надивишься. Боже ты мой, колико силы у Господа нашего в запасе имеется! Вот хотя бы звери и твари морские, — смотрит на тебя человечьими глазами, морда умная, усатая, того и гляди, рот сейчас разинет и спросит: «Михайла, а табаку не сыщется?» Али вот рыбы летучие. Ну зачем, скажите, приделал им Господь по два крыла? Что за обидное для человека, ни жабр, ни крыл не имеющего, расточительство прещедрое? Какой-то рыбе толико радости: хошь — в глубину морей ныряй, хошь — в небо лети!
Над словами капрала мужики незло смеялись, а Ивашка Рюмин заметил:
— Истинная правда, ребятушки, зело расщедрился на подарки гадам всяким Бог праведный. Человеци же в немилости у Него — ни крыл, ни ластов не имеют, единым умом обладают, да и тот у них от пьянства к пятидесяти годам в совершеннейшую нищету и слабость приходит.
Мужики встретили колкость Рюмина дружным смехом, а Михайло, обидевшись, сделался ещё востроносей и меньше ростом. Отошел в сторону и, облокотившись на борт, стал смотреть куда-то в серую морскую даль.
Беньёвский появился на палубе вместе с Чуриным, одетым в бострог с куколем и высокие сапоги из моржовой кожи. Адмирал раздвинул с треском першпективную трубу, навел на скалы и спросил у штурмана:
— Сие что за остров?
— Маканруши, — не выпуская трубку изо рта, ответил Чурин. — Четвертый из Курильских.
— А Курилами отчего они прозвались? Слыхал, неостывшие имеются здесь сопки, курные.
— Сказывают, другая есть причина. Живет на оных островах один народец, куши. Вот от кушей и прозвали русские те острова Курилами.
— Что ж за народец?
— А камчадальской породы люди, токмо, осердясь на остальных, с Камчатки на острова переселились да чрез брачное совокупление с древними тутошними народцами перемешались, ставши опосля того и волосом черней, и телом мохнатей.
Беньёвский с интересом на штурмана взглянул:
— Вот оно как! Ну а не опасны сии мохнатые?
— Да лучше б так судить: дерьмо не трогай, так и вонять не будет. Впрочем, на Маканруши оного народца не встречалось. Необитаемый сей остров.
Словно подслушав разговор, к ним мужики подошли, низко поклонились. Игнат Суета, хоть и был старшим только у артельщиков и другими за такового не признавался, отделившись от толпы, к командиру подошел. Поклонился, дернул себя за серьгу, пробасил с почтительностью:
— Ваша милость, седьмой уж день плывем по морю, а ведь много средь нас и необвыкших на морских походах людей имеется. Особливо ж бабы притомились — вспотрошилась у них от качки особливая требушина их женская.
— Ну так что ж? — улыбнулся Беньёвский.
— А то, что отрядили меня мужики просить милость твою стоянку нам устроить. Какая худа от неё случится? Семь дней сухари жуем, а на берегу и хлебца испечь способно да и водицы свежей поднаберем.
Беньёвский молча сложил свою трубу, нахмурился.
— Ребята, скажу вам честно. На Курилах стоять я не хотел. Зачем стоять и медлить, когда попутный ветер дует? На Филиппинах быстрее будем.
— Да уж Бог с ними, — как-то невесело, себе под ноги, сказал Игнат. Когда прибудем, тогда и ладно. Дозволь ещё разок на землю русскую ступить.
— Дозволь! Дозволь! — раздались голоса мужиков.
— Последний-то разок хлебушка на своей земле испечь!
— Да какая ж она русская? — с горькой насмешкой спросил адмирал. — Ни единого русака ещё по ней не хаживало. Пустая земля!
— А то ничего, что пустая, — отвечали ему. — Пройдем по ней, вот и станет нашенской.
— Причалить к острову, — приказал Беньёвский Чурину и на корму пошел, в кают-компанию.
Скоро Маканруши, неуютный с виду, гористый, дикий, был совсем недалеко от борта галиота. Василий Чурин гаркнул в сторону матросов:
— А ну-кась вы, рога чертячьи, к маневру изготовьсь! Фор-бом-брамсель, фор-марсель и фор-брамсель спускать будем! Ну, живо поворачивайтесь! Земля близко!
Артельщики, радостные оттого, что будет стоянка, бросились к вантам. Прямые паруса убрали в считанные минуты, и «Святой Петр», замедлив ход, шел вдоль скалистого берега лишь под одними косыми парусами, выгнутыми, напряженными, как птичьи крылья. Чурин, кусая трубку, стоял на баке — место для стоянки выбирал. Скоро бухту подходящую увидел, велел убрать ещё и стаксель с бизанью. Штурманский ученик Гераська Измайлов, высокий, с длинными волнистыми кудрями, схваченными тесьмой, стоя на руле, ввел судно точно в бухту, и галиот вошел в неё уже на иссякавшей в парусах силе. С бортов обоих рухнули в воду двадцатипудовые якоря, надежно всадили свои лапы в каменистое дно. Якорные канаты мигом натянулись струной, и галиот, словно конь под жесткой, крепкой вожжой умелого возницы, задрожал всем корпусом своим и остановился. Тысячи чаек, гнездившихся на пустынном этом острове, в воздух поднялись и, истошно крича, стали носиться над «Святым Петром», то ли приветствуя, то ли проклиная людей, нарушивших долгий их покой.
Все, кто был в трюме, повылезли на палубу с лицами зелеными, измученными от недельной морской болезни. Появились и офицеры, такие же истерзанные от качки и от неумеренного лечения водкой. Только Беньёвский и Чурин да ещё артельщики и штурманские ученики не слишком пострадали.
— Ребятушки, — обратился к мужикам Беньёвский с лаской отеческой в голосе, — ступайте себе на берег. Токмо давайте порядок соблюдем — вначале одна команда пойдет на цельный день, а потом другую партию отпустим. Те ж, кто на галиоте останутся, вахты за них нести будут и караулы.
— Работу я им сыщу, — пообещал Чурин. — Из Чекавки с поспешением уходили, в такелаже немало огрехов оставили — исправлять станем.
— Дело нужное, — согласился адмирал и тут же велел людей на команды расчесть.
По земле истосковались все, поэтому не обошлось без споров и обид взаимных. Но вскоре команда, готовая к отправке на остров, уже вытаскивала из трюма на палубу бочки с мукой, котлы для приготовления квашни, лопаты, заступы, чтоб было чем ямы выпечные копать. Готовили под воду бочки порожние. Собирались рьяно, с веселой торопливостью, как тогда, в Чекавке, когда нагружали галиот. Пока собирались мужики, Беньёвский в сторонке офицеров наставлял: