— Стойте, братцы! Да то ж, как будто, Холодилова человек.
Товарищи его, юля на нетвердых ногах, вгляделись в Беньёвского пристальней.
— Ей-ей, Холодилова, — еле ворочая языком, подтвердил кто-то.
— Приказчик его новый, немец Франтишек, — заявил другой уверенно.
— Сущая правда! — звонко выкрикнул третий. — Видели, как он к Нилову в дом заходил. Ябеду на нас отнес!
Беньёвский, не говоря ни слова, хотел было обойти пьяную ватагу, но дорогу ему загородили. Мужик, что нес треску, передал рыбу стоявшему рядом с ним товарищу, вытер руки о штаны и сказал кому-то в глубь толпы:
— Федька, а ну-кась, наперед выскочи.
И тут же откуда-то с задов ватаги протиснулся вперед человек в разорванной рубахе, худосочный, с сутулиной, на открытой груди которого висел большой медный крест. В человеке этом Беньёвский с изумлением узнал сеченного сегодня мужика, которому следовало бы сейчас лежать где-нибудь под образами если и не при смерти, то, по крайней мере, в полубесчувственном состоянии. Но мужик этот, без сомнения, был Федькой Гундосым, с виду целым и невредимым, хмельным и даже будто веселым.
— Не сумневайтесь, робя! — заорал Федька, едва лишь взглянул на Беньёвского. — Франтишек сие! Истинно говорю вам! Надо ему, братцы, тотчас кровь кинуть, чтоб знал, яко жалобы на нас капиташке-собаке таскать! Через таких вот стрижей залетных и трут нас здешние купцы, и секут, и секут!
Он, видно, вновь пережил боль и позор сегодняшней казни, потому-то последнее слово прокричал слезливо и длинно, быстро повернулся к Беньёвскому спиной, задрал рубаху с пятнами крови и показал свою ужасную, измолотую кнутом Евграфа спину.
— Надо, надо кровь ему кинуть! — загалдели мужики, переживая обиду товарища. — А то не будет спасу от них, кровососов!
Беньёвский понял, что мужики не намерены шутить.
— Люди добрые! — громко и решительно сказал он. — Я — не есть купец или купецкий приказчик. Я — ссыльный польский конфедерат, иду на свою квартиру к господину Хрущову.
Однако мужики хоть и знали Хрущова, но совсем не разумели слово «конфедерат», поэтому на речь незнакомца внимания не обратили, а тихонько, нетвердым шагом стали подходить к нему. Бить человека с ходу, запросто, им, видно, не хотелось, и ждали мужики какого-то нового повода, должного явиться неизвестно откуда, чтобы оправдать их неправедное намерение. Беньёвский смущение своих нежданных противников видел, и что уж он тогда задумал, останется вовек неизвестным, но, вдруг ощерившись зло, рванулся к забору с желанием, как догадались мужики, оторвать лесину. И тут же, растопыривая руки, с воем бросились они на него, сбили с ног и, повалив на землю, понимая, что бьют за дело, стали яростно охаживать его руками и ногами.
Но Большерецк городишко маленький и тесненький. Бывало, заплачет ребенок на одном конце его, а на другом уже слыхать. И лежали Иван с Маврой как раз в том амбаре, близ которого остановили мужики Беньёвского. Слышали парень и девка сквозь худо заделанные в стенах щели каждое их слово и, видя, что дело к дурному идет, второпях одевались. Когда же артельщики с азартным кряканьем стали лупить человека, они выскочили на улицу. Ваня, несмотря на поспешный запрет любимой своей, подбежал к уже звереющим мужикам, толкнул одного, другого и прокричал:
— А ну-ка стой! Кончай в одну минуту душегубство чинить! Не то сейчас команду покличу — всех за оную проказу засекут!
Быть посеченными мужикам, похоже, не хотелось. Они оставили лежащего и, шатаясь, плечо к плечу подступали к Ивану, но человек с серьгой, тот, что нес треску, валявшуюся теперь в пыли, поднял руку:
— Хана проказе, братва! Ваньку Устюжинова трогать не сметь, а то он опосля нас по одному разделает. Да и Франтишеку за ябеду досталось уж. Гайда в избу!
Мужики послушались, не стали Ивана трогать, но против приказа к дому идти забарабошили, желая снова наведаться в кабак. Но старшой грозно рявкнул на них, сказав, что приняли они сегодня на душу довольно, и мужики, унылые, с опаской поглядывая на лежащего в грязи Беньёвского, двинули прочь. Старшой дольше всех смотрел на окровавленного Франтишека, над которым хлопотали Иван и Мавра, после поднял с земли перемазанную грязью треску и побрел вслед за своими товарищами.
5. ХРУЩОВ И ГУРЬЕВ, ВИНБЛАН И МАГНУС МЕЙДЕР
Петр Алексеевич Хрущов, купив в кабаке штоф водки, постучался в избу, стоявшую недалече от острожского частокола, где жил бывший поручик Ингерманландского полка Семен Гурьев, пустивший, к сильному неудовольствию Хрущова, первые корни в камчатскую землю, — женился, да ещё на камчадалке.
Дверь Петру Алексеевичу отворила сама Катя, низкорослая, широкоплечая, но улыбчивая и добрая, с недавних же пор ещё и беременная, что прибавило ей уродства. Хрущов Катю не любил, она же, не ведая о неприязни, заулыбалась, увидев приятеля мужа своего, закланялась:
— Заходи, Петра Лексеич, заходи, голупчик!
— Зайду, зайду, — хмуро отозвался Хрущов, — и без тебя б зашел, токмо под ногами крутишься.
Приятеля застал он сидящим за столом, что стоял у самого оконца. Шельмованный поручик, лысоватый уже, в очках, с накинутым на плечи тулупом, книгу читал. Перед книгой — плошка с тюленьим жиром, в жире — фитиль пеньковый.
— Здорово живешь, Семен Петрович, — вошел Хрущов в покой. — А я к тебе, братец, с гостинцем. — Гвардеец поставил на стол граненый штоф с двойным вином. — Хочу развлечь тебя и внушить истину, что древние мудрецы ещё рекли: и многоумные человеци сущими дураками помирают.
Гурьев неожиданно для гостя обозлился:
— А читал-то я, Петруша, Лейбницев трактат «Против варварства в физике за реальную философию», в коем пишут, что дураками да невеждами, как ты, дорога к погибели мостится!
— Премного тебе за то, Семен Петрович, благодарен! — шутовски поклонился обиженный Хрущов. — За то тебе спасибо, что старинного дворянина по невежеству с подлыми хамами сравнял. А ведь я, Сема, в корпусе-то не хуже твово учился — и физику, и математику, и фортификацию знавал, и языки иноземные.
— Знавать-то знавал, да, поди, ни аза в глаза уже не помнишь.
— А с чего ж мне помнить-то? — вконец рассердился Хрущов. — Я же здесь, как жук навозный, безо всякого для моих знаний полезного применения уже семь лет сижу, и сидеть мне тут, разумею, до самой могилы, как новоприезжий ссыльный мне сегодня сказал. Так на кой же хрен мне знания сии?
— Какой такой ссыльный? — с интересом повернулся к Хрущову Гурьев.
— А польский конфедерат Мориц-Август Беньёвский, как он себя величал. Не слыхал о таком?
— От единого тебя о нем и слышу.
— Ну так я тебе об нем ещё кой-чего расскажу. Прикажи-ка свой чумичке грибов соленых подать да стаканы.
Гурьев покривился на «чумичку», но ничего не сказал, а кликнул Катю и попросил принести закуску. Когда с аппетитом выпили водки и заели осклизлыми, крупными грибами, Хрущов прикрыл плотнее дверь и начал:
— Новоприезжий сей у меня по приказу Нилова остановился. Любезной своей натуры сразу явил он знаки. Вначале спирт свой аптечный с легким сердцем отдал, потом десятью рублями ссудил.
— Эх, любишь ты просить! — сморщился Гурьев.
— Ну, сие дело мое, не тебе отдавать придется. Слушай дальше. Не по нраву мне сразу то пришлось, что потащился тот Мориц-Август к Нилову на ужин. Ну по какому такому сердечному расположению пригласил его капитан, да ещё в первый же день? Нас-то к воеводе не звали. Ладно, надумал я к тебе идти, а перед сим променадом решил свою особу облагородить малость парой капель его духов, что лежали в сундучке…
— Да, оподлился ты, брат! — презрительно заметил Гурьев.
— Пусть оподлился, пусть! В соседстве с нами, подлыми, вы свое благородство с наивящей выгодой показать сумеете! Ну, открываю я его сундук, а там… — И Хрущов подробно рассказал о пистолетах, найденных в имуществе конфедерата. Но Гурьев не удивился.
— Ну и что же из оного? — равнодушно спросил ингерманландец, отпивая водку. — Почему бы дворянину пистолетов не иметь?
— Да потому, что ссыльный он! — громко воскликнул Хрущов. — Таковых сюда по пунктам строжайшей инструкции препровождают! Нас-то помнишь, как чистили? Ножик перочинный и тот отобрали, чтобы мы, упаси Боже, жилки себе от огорчения не порезали и тем самым уготованную нам неприятность ссылки не прекратили. А здесь — пистолеты заряженные, да ещё с припасом на тридцать выстрелов. Сам видел!
Гурьев задумался.
— Право, и мне теперь сие довольно странным казаться начинает. Ты при нем ничего ещё по простоте своей языком не чесал?
— Про что? — смутился Хрущов.
— Да о прожектах наших.
Хрущов запустил в кудрявые волосы обе руки, досадливо скривил лицо:
— Да в том-то и дело, что сказал сгоряча!
— Что сказал? — мигом побледнел Гурьев.
— А то, что жить я здесь долго не стану. Убегу, едва случай представится.
Гурьев презрительно покачал своей плешивой головой:
— Ай-ай, ну и дурак же ты, братец! Сущий у тебя младенческий ум! Как ты ещё в корпусе-то фортификацию учил? Сдается, сечен был нещадно по причине великой глупости. Ведь ты, Петр Лексеич, не токмо себя — черт с тобой, раз уж на языке нечистого имеешь, — но и меня, который спит и видит себя свободным, и Катю чреватую на казнь, полагаю, вывел! Ведь сей конфедерат не кто иной, как фискал, от тайной экспедиции за нашим поведеньем наблюдать присланный, а ты ему с ходу такие-то апельцины в рот и положил. Дурак ты, дурак!
— Да я ж не знал! — слезливо воскликнул Хрущов, ударяя себя в грудь огромным кулаком. — Он же сам пострадавшим себя изобразил. И зачем, скажи, если высмотрень он, свой сундук открытым бросил? Будто нарочно предложил по тем пистолетам свою тайную командировку открыть?
— А разве не ты замок на сундуке отпирал?
— Не я! Открыт он был!
— А пистолеты что ж, на виду лежали?
— Наверху! Да и не прикрытые ничем!
— Ну так сие воистину дивно, — задумался Гурьев. — Неужто нарочно он знак нам какой дает али на провокацию нас вызывает?