Когда-то она говорила: «Я умная только на шестом этаже». Лукавила, конечно, но доля истины в этой шутке была: разве не раскрываются наши способности и таланты, вообще весь потенциал личности более всего там, где нас любят, ценят, «носят на руках»? Именно такой долгие годы (во всяком случае, для Руденко) была атмосфера шестого этажа, на котором в бывшем комбинате «Правда» размещалась «Комсомолка».
Потом поменялись и ориентиры, и кумиры. Но пена дней, выплеснувшись, чуть было не унесла вместе с безусловно устаревшим, отжившим и то, что во все времена почиталось ценным: внимательное, бережное отношение к отдельной человеческой судьбе. Не во всех изданиях это поняли.
– Согласись, и ваша газета не доросла еще до понимания, что не только «звездные», но и обыкновенные люди с их проблемами могут быть интересны обществу.
– Тот самый «маленький человек», по определению великой русской литературы?
– Да, именно он. «Известия» в этом смысле дают «Комсомолке» фору.
– Пожалуй. Там бывают очень сильные материалы. Например, «Ничей» Поляновского в одном из мартовских номеров…
Кстати, именно Поляновский опубликовал в «Известиях» большой очерк о Киме Костенко, журналисте и солдате, освобождавшем Прагу, увенчанном всеми мыслимыми наградами.
А он, Ким, когда-то говорил Инне: «Это ты – моя главная награда», гордился ею, и как был бы счастлив знать, что она не сломилась, не потерялась-растерялась, а, как бегун на длинной дистанции, обрела второе дыхание. «Комсомолка» же, в роли опытной свиты, играющей королеву, дала на первой полосе в канун 8 Марта фотографию Инны рядом с президентом Ельциным, который с удовольствием, как выяснилось, читал ее очерки еще в те – советские – времена. «Президент назначил свидание Инне Руденко» – крупным кеглем шло через всю полосу. Молодцы!
– А по-моему, это уже чересчур, – говорит Инна.
– Чересчур было, когда они гнобили твои материалы. Слава богу, при новом редакторе опомнились.
– Пожалуй, это верно, что надо уметь терпеть.
– Если бы только терпеть! Надо еще уметь работать.
Великое свойство – уметь работать, быть профессионалом, оставаться верным раз избранному делу – любимому, надоевшему, рискованному, рутинному… Хорошо сказано об этом в одной давней поэме:
…Как пилот к родному самолету,
молчаливый, собранный к полету,
трезвый и хмелеющий идет,
так и я иду в свою работу,
в каждый свой рискованный полет…[4]
P. S. Много-много лет назад две девочки-третьеклассницы храбро постучались в кабинет главного редактора областной газеты и положили перед ним сочиненную ими заметку с названием «Дочери Родины». Шла война, и девочкам казалось, что выразить переполнявшие их чувства можно лишь, придя в газету. А газета называлась «Иссык-Кульская правда», и было это в Киргизии, в городе Пржевальске, куда девочек эвакуировали, увезли от войны. Одну – из Москвы, другую – из Полтавы.
Ту, что из Полтавы, звали Инна Руденко.
Прага, через которую я спустя несколько лет летела в Париж, опять была прекрасна. Золото и черепица и широкая река. Но – удивительно! – на обратном пути она показалась мне словно облезлой, совсем не сверкающей… Париж кого хочешь затмит.
Вот я сижу на крохотном чугунном балкончике (весь город в чугунной гирлянде балконов) и смотрю на парижский дождь. Неужели это Париж? – не верю я самой себе. Монмартр, дождь, бульвар Рошешуар, отель в арабском квартале. Илонка прилетит из Петербурга только завтра, и я одна на этом балконе «сижу и смотрю, как парижский дождь моет парижские крыши».
Много-много лет назад, когда всё, что западнее Выборга или Ужгорода, было почти недоступно, проездом через Париж поехал работать в Африку Юра Синочкин, муж Лиды, Илониной подруги еще по Пржевальску, потом Ленинграду. Так вот это он написал Лиде, а она рассказала нам: «Сижу и смотрю, как парижский дождь…» Чем-то поразила меня эта фраза. Я даже вставила ее потом в «Московский роман». И вдруг сама «сижу и смотрю…». И такие странные ощущения, как вихрь, вокруг меня. Ощущаю одновременно, под шум дождя, как мгновенно, словно и не было, пролетели годы и какая бездна лет позади. Долгая короткая жизнь. И все обиды, обиды… Казалось бы, зачем про них, таких давних, здесь, в Париже?
Я ужасаюсь нелюбви твоей,
Когда в моем оцепененье сонном
В какой-то миг над пиками церквей
Блеснет твое полуденное солнце.
Все остальное можно пережить,
И дальше жить, легко и трудно жить,
И улыбаться, и блестеть глазами…
Ах, что важней на свете, чем мы сами
И наших поражений горький счет?
Но нелюбовь твоя меня гнетет —
Она мне так отчаянно мешает,
В слепой ночи слезами украшает
И утром вновь, как утро, настает.
Стихи 68-го, что ли, года…
В номер стучат, оказывается, приехала Кристиан показать мне ночной Париж. Она лихо ведет свой «ситроен» сквозь бушующий ливень по пустым, сказочно освещенным улицам. Большие бульвары, площадь Согласия, Елисейские Поля… И все это в сияющем ливне. Не забыть.
На другой день приезжает Илонка со своим классическим французским, и мне, безъязыкой, этот волшебный город делается понятней и ближе. Вместо путеводителя у нас «Праздник, который всегда с тобой», и мы едем на улицу Кардинала Лемуана, на площадь Контрэскарп, бульвар Сен-Мишель…
Вернувшись, пишу для газеты «Невское время» заметку, и вот, в частности, о чем:
Фильм назывался «Плата за страх», великий фильм, в котором Ив Монтан играл молодого парня, везущего по горной дороге смертоносный груз. Долгая, изматывающая нервы дорога, опасная, как война. Если он преодолеет ее, то получит деньги и сможет вернуться в Париж. Как талисман, как надежда и вера, – билет парижского метро в его кармане.
Почти доехав, он все-таки погибает, и треплется на ветру в последнем кадре выпавший из кармана клочок бумаги – билет в несбывшуюся жизнь.
Вспомнила этот фильм в вагоне парижского метро, так не похожего на петербургское или московское. Его построили в начале века, когда по улицам еще ездили фиакры. «Я кликнул фиакр, и он подъехал к тротуару. Удобно усевшись в медлительном, мягко катящем фиакре, мы поехали по широкой, сияющей огнями и почти безлюдной авеню Оперы…»
Это – Хемингуэй, роман «Фиеста», удивительный роман, в котором радость и горечь жизни перетекают одна в другую, как улицы и площади Парижа. Да и сам Париж – живое действующее лицо романа. Все изменилось, а он остался: бульвар Сен-Мишель, площадь Контрэскарп, бронзовый маршал Ней возле кафе «Клозери де Лила»… Все – неизменно и вечно, чего не скажешь о наших древних городах, например, Москве, которую безжалостно сломали, разрушив ее неповторимый облик.
Петербургу еще повезло, что не был столицей при Сталине – Хрущеве – Брежневе. Потому многое осталось у нас, как и в Париже, неизменным и, будем надеяться, вечным.
Путешествия, как известно, побуждают к сравнениям.
Парижане часто вспоминают добрым словом Ширака-мэра. Когда нынешний президент, говорят они, был мэром, то много хорошего сделал для города. Сотни газонов и клумб, чистые нарядные фасады, залитая огнями ночная столица, целая армия уборщиков улиц, одинаково, как и подобает армии, одетая в ярко-зеленые комбинезоны и вооруженная зелеными метлами, – это всё Ширак в своем стремлении стать любимцем парижан. Похвальное, что и говорить, стремление.
Доживем ли мы когда-нибудь до чистоты и света на наших улицах? Парижане, побывавшие в Петербурге, спрашивают: «Почему у вас люди на улицах такие хмурые? У нас тоже бывали тяжелые времена. Все равно надо улыбаться. Хотя бы надежде».
В самом деле, надежду-то никто не отнял. Скажу больше: многое из того, на что и надеяться казалось бессмысленным, уже сбылось. В Париже я говорила с преподавателем, приехавшим из Петербурга поучиться и поработать, ему нравится Париж, и он хотел бы пожить в нем несколько лет. Для людей всего мира – это нормально, а для нас совсем не так давно стало возможным. Как и многое другое, к чему так быстро привыкли, что даже перестали замечать.
…Слишком долго мы подчинялись запретам, страшась их нарушить. А плата за страх часто бывает жестокой, и платить приходится всем. Чтобы не забыть об этом и многом другом, что открывается, когда раздвигаются границы мира, я храню у себя билет парижского метро. Но, вспоминая Париж, не сравниваю его с родными российскими городами. Не потому, что сравнения не в пашу пользу, вовсе нет. Классически строгая красота Петербурга – такое же творение человеческого гения, как и празднично-нарядное барокко Парижа. Но вот люди… Люди там улыбаются чаще. Их жизнь устроенней, устойчивей, чем наша.
Но, может быть, и у нас есть шанс?
Чему, чему свидетели мы были!
А. Пушкин
Париж в это сочинение ворвался вне хронологии. От старого «Скороходовского рабочего» до Парижа еще целая вечность. Как от старой редакции до новой. Новая, как когда-то «Клуб Вернандер», определяет что-то главное в жизни, в ее сути. Не просто вместе работаем, а вместе противостоим советскому абсурду. Противостоим, смеясь. Для меня это почти домашняя атмосфера. Шутки (за каждую, кстати сказать, можно и поплатиться) перетекают из дома – в редакцию, из редакции – домой… Когда беда непоправима, смейся над ней. Завет Козьмы Пруткова – на все, как оказалось, времена. Чуть-чуть было поверили, что «беда» поправима, это в конце 80-х – начале 90-х, и снова – обухом по голове.
Помню, как мы с Левинским встретили на Невском Бориса Зеликсона, одного из тех, кто отсидел в лагере за то самое сочинение «От диктатуры бюрократии – к диктатуре пролетариата». Борис вытащил из туго набитого портфеля большую амбарную книгу и прямо на Невском прочел нам целую лекцию о «текущем моменте». Его, как и нас, захлестывала эйфория. А вот Фрезинского – нет. Когда на дне рождения у Зябловой Зеликсон заявил, что «если Горбачев отступится, я на него с вилами пойду», Фрезинский заметил скептически: «Боря, ты уже ходил с вилами».