От финских хладных скал…
Яппиля – еще одна радость жизни и одно из лучших мест на Карельском перешейке. Всю жизнь летом мы живем на Карельском, в той самой южной Финляндии, отнятой у финнов, снимаем сарайчики, потом живем на казенных обкомовских дачах и снова в сарайчиках.
В тот год, когда меня выгнали из «Ленинградского рабочего» и, соответственно, с дачи в Репине, надо было куда-то перевозить дачные вещи, и мы сняли сарайчик на озере Красавица. Это было последнее лето нашего Васи – удивительного кота, который по звуку мотора узнавал, что едет Борис, и выскакивал встречать его. Он прожил с нами десять лет, с 68-го по 78-й. В день смерти Елены Ивановны, в январе 1973-го, часа за два до того, как это случилось, он на моих глазах стал покрываться какими-то розовыми волдырями.
«Что такое с Васькой?» – успела я сказать своей свекрови. А через несколько минут ее не стало…
Мы были с ней вдвоем, я кормила ее обедом, она мне рассказывала про какую-то знакомую (Уралову) и вдруг сказала: «Ты знаешь, я устала жить…»
Возвращаюсь в Яппиля. Удивительно повезло, что удалось заполучить это место. Редкое по красоте. Сколько пришлось «хлопотать» – ездить, бегать, договариваться. Но красота стоит мессы. И сил, и нервов. Зато теперь – мы здесь. И Марина, и Илона, и Андриковы, и Хавкины… И почти аборигены этих мест Семикозовы: Надежда Дмитриевна, ее дочери Галя и Вера, их дети Даша и Петя. Даша (не без моего влияния) пошла учиться на журфак и сейчас уже на четвертом курсе. Всегда здесь и наши коты Кеша с Лизой. Кеша почти такой же умный, как Васька, а Лиза – так же, как и Кеша, попавшая к нам «с лестницы» – ведет себя, однако, как принцесса – независимо и с большим разбором.
Яппиля – особое место. Мы встречаемся здесь, когда наступает лето, как близкие родственники, про которых известно всё – кто женился, кто развелся, кто болеет, кто уехал… За эти годы умерли собаки, непременные члены нашей общей семьи – Люк, Жучка, Люша. У Андриковых и Хавкиных родились внуки. Маленькая Алина, увидев ежика, сказала: «Боюсь». Ежики, белки, зайцы и даже рыжая лиса – это все Яппиля.
И вот что еще удивительно и странно: очень давно, едучи как-то к Марине (они еще жили на Тверской, а не на Таврической), я, по обыкновению, от скуки, придумала:
Сколько горечи, сколько горя!
Обнимает меня этот город,
Утешает и плачет со мной,
Обещает, что будет весна,
Что засыплет зеленою хвоей
Териоки, Куоккалу, Яппиля…
Что ж я вою, о Господи, вою?
Разве это не я была?
Я – была.
Почему в эти «Стихи из троллейбуса» (правда, это был автобус номер 46) попало Яппиля? Я никогда там не была, и само название случайно запало в память. А вот поди ж ты! Знак судьбы.
Яппиля – это озеро, сосны, и наши дачные посиделки на верандах, тропинка через поляну, по которой мы и наши звери ходим друг к другу.
Дождь идет и идет, заглядывает в окна, стучит по крыше, словно хочет войти. Ты кто? Я – дождь. Ты кто? Я – дождь. Что ему надо? Может быть, он ищет кого-то? Раньше здесь был финский хутор. И много вишен. Когда пришли русские, вишневые деревья засохли. Не сразу – постепенно. Многие деревья просто вырубили, а деревню назвали Вишневкой. Только станция сохранила свое исконное имя – Яппиля.
От Яппиля до хутора чуть больше трех километров. У финнов место называлось Юлякюля – Верхняя деревня. От Верхней деревни осталось два дома и несколько фундаментов, один, самый большой, видимо, для главного дома. Около него росли (и сейчас растут) гигантская ель-шатер и три высоких ясеня. Их было четыре, один упал, мы еще застали его ствол, уже сгнивший наполовину.
Каждое лето в Юлякюля приезжают финны плакать у заросших травой фундаментов.
Три года назад мы увидели их впервые. Дождь все так же заглядывал в окна, стучался в еще недостроенный дом. Ты кто? Я дождь. Ты кто? Я дождь. И вдруг на поляне, затянутой сизым дождем, расцвели оранжевые, зеленые, голубые куртки. Финнов было человек десять, пожилых, молодых… «Суоми, суоми», – говорили они. Sprechen sie deutsch? Качают головами. Английский? Нет. Только суоми. Выходит, объясниться невозможно, и тогда один, может быть, самый старший из всех достал бумагу и протянул нам. «Я родился здесь, – было написано по-русски, – в 1932 году…»
Хорошо помню, как в Эстонии, куда мы когда-то часто ездили, я не раз испытывала эти чувства: стыд и жалость. Стыд от своей принадлежности к «оккупантам», жалость к тем, кого заставили принять такой порядок вещей. «Что поделаешь, так карта легла», – сказал однажды мой приятель. Да, так карта легла – географическая карта, на которой Териоки превратились в Зеленогорск, Куоккала – в Репино, а Юлякюля – в Вишневку. Это было первое сознательное действие новых властей – переименовать всё, чтобы, как говорится, ни духа, ни буквы… И вообще всё – под корень, вишневые деревья в том числе.
Можно только вообразить себе, как выглядел бы сейчас Карельский перешеек, останься он у своих хозяев – финнов. Это очень наглядно в городе по имени Приморск, который раньше назывался Койвисто. От финнов там остался великолепный собор из красноватого гранита, северный модерн в старинном парке (койву – по-фински береза), обращенном к морю. От русских (советских) – неухоженные дома в стиле барака, разбитые дороги, кучи мусора… Почему мы живем среди мусора, как на гигантской всеобщей свалке, и называем это жизнью?!
«Я родился здесь в 1932 году…» Этим летом они приехали опять. На главном фундаменте уже стоял дом, финны ходили вокруг него, осматривали, одобрительно улыбались, видно было, что дом им нравится.
А мы смогли бы так? Так доброжелательно и приветливо разглядывать чужой дом на своем родном фундаменте? И просить у хозяйки, Марины, разрешения сфотографироваться с ней у этого дома, и дарить ей презенты, и улыбаться, улыбаться, восполняя тем самым невозможность поговорить? Хотя о чем говорить? Все ясно без слов. И – печально.
Для финнов Карельский перешеек – юг. Теперь – чужой юг, который пахнет дымом от шашлыков. Вдоль Приморского шоссе – десятки шашлычных заведений, как будто едешь в Тбилиси, а не в Петербург. Недавний «хозяин» перешейка Козырицкий, сбежавший, по слухам, с большими деньгами на Запад, первым начал хищническое разбазаривание здешней земли. Приметой времени (кроме шашлычных) стали уродливые кирпичные «замки» новых русских. К сожалению, и Анатолий Собчак оставил здесь память о себе в виде внушительного строения все той же кирпичной кладки.
Следа не осталось от жизни, что шла тут когда-то. Сейчас не о финнах говорю – о тех петербургских дачниках, живших кто в Териоках, кто в Куоккале, кто в Оллила. Сохранились от той поры лишь репинские Пенаты, да и те так задавлены нынче со всех сторон «шашлыком» и «кирпичом», что их поневоле становился жаль. А старинные причудливые деревянные дачи частью сгорели, частью сделались коммунальными «вороньими слободками» при поразительном нашем умении превращать жизнь – в не-жизнь. Меня, признаться, уже давно не тянет в эти места, в их суету и многолюдство. Вот Юлякюля – другое дело, дай нам Бог не испортить это место, понять, принять, сохранить.
Удастся ли, вот вопрос. Десятилетиями никто не воспитывал в обществе эстетического отношения к природе – только потребительское. И лозунги-то были самые варварские: «Нельзя ждать милостей от природы, взять их у нее – наша задача». Вот и «взяли», примеров тому предостаточно. Да и так, на бытовом уровне редко когда услышишь: «Мы были в лесу, там как красиво!» Гораздо чаще: «Были в лесу, грибов – тьма!»
…Иду на озеро и то и дело останавливаюсь, чтобы поднять очередной окурок, даже перчатки специально беру с собой и полиэтиленовый мешок. Надо мной смеются, но я помню, как здесь было прекрасно, пока нас не было, и всякий окурок ощущаю как оскорбление этих мест. Нет ничего проще, чем превратить красоту в нужник. При наших-то привычках! Почти все петербургские подъезды таковы.
«Растут ли на Карельском перешейке карельские березы?» – спросили меня московские знакомые. Нет, здесь растут обыкновенные березы, а те, особые, ценных пород, вряд ли кто и видел. Помню в стихах Платона Набокова такие строчки: «Какие, к черту, тут карельские березы? К одной я финна пригвоздил штыком!» Шестьдесят лет назад над перешейком гремела война, которую другой поэт – Александр Твардовский – назвал «незнаменитой», чтобы не сказать – позорной. Так было, и ничего уже нельзя изменить. Ничего, кроме нашего отношения к этой, так драматически доставшейся нам красоте финского юга. Вот что надо менять непременно! И властям, и каждому из нас.
…Когда сияет солнце, и потом на закате, и когда стелется по траве вечерний туман, а ночью все небо в алмазах – так крупны и ярки августовские звезды… Тогда как-то забываешь, что дороги к нам плохи, и электричества нет, и на станции – ни платформы, ни даже вывески, и воды в колодце порой не хватает на всех, и лето было дождливым…
И понимаешь финнов, что приезжают сюда из своей чистенькой благополучной страны тосковать у старых камней. Видно, недаром здешний дождь все смотрит в окна, все ждет кого-то…
Умер кот Кеша. Дом словно осиротел. Бедная кошка Лизка вся в тоске и недоумении: куда дели Кешу? Даже есть перестала. Он заболел сразу после дачи, и ясно было, что лечение не поможет, но лечили, лечили, кололи, возили на рентген. Как он кричал по ночам, жаловался… И 25 октября его не стало.
«Жизнь – череда потерь», – написала я когда-то в «Московском романе». Подумать только, это было двадцать три года назад! Как сейчас вижу эту комнату на улице Линда и себя перед окном, выходящим на залив. Белые лебеди на синей воде. И как плачу над фразой: «Жизнь – череда потерь», и как смеюсь над «Ложей прессы».
Ах, Хаапсалу, край вдохновения! Нигде больше я такого не испытывала.