Париж! Я любил вас когда-то.
…И один прохожу я по улице Ренн
На пустынный бульвар Монпарнас.
Мы едем в Париж! Я снова увижу улицу Ренн, бульвар Монпарнас, Клозери де Лила, Монмартр… 21 декабря Марине исполнится 50 лет. В цифру эту поверить невозможно, но тем не менее это так. И они с Володей решили праздновать этот день в Париже.
Удивительно, что Марине – пятьдесят. Разумеется, глядя на нее, оживленную, эффектную, всегда в облаке успеха женского и профессионального, никаких этих лет не дашь. Но – коварство цифр! Ах, господи, да наплевать и забыть, пока все, кто нас любит, живы, в том числе и те, кто помнит тебя маленькой. Это – мы, мы так много про нее помним. Как слово «говорить» она произносила «головить», как однажды сказала бабушке: «Отдохну от твоих побений» (это Наталья помнит), как просила: «Боренька, возьми меня на ручки, у меня коленки сгибаются», а когда он, больную, в горчичной обертке носил ее по квартире, кричала: «Жжет, жжет!» – «Ну потерпи еще. Как жжет?» – «Как мышка», – признавалась она. А уже через несколько минут: «Теперь – как небо! Как небо!»
Всегда было в ней это образное мышление, неожиданно острый взгляд на мир. «Как в царстве!» – воскликнула она, когда Борис однажды привез ее на саночках на заснеженную, действительно необычайно красивую Менделеевскую линию.
В этот раз в Париже я окончательно уверилась в том, что – не турист. Тот самый «джентльменский набор» (подняться на Эйфелеву башню, например, или обязательно побывать в Версале) меня совершенно не занимает.
Зато как замечательно пройтись утром по улице Кардинала Лемуана от площади Контрэскарп до острова Сен-Луи. Тем самым путем, каким шел, испытывая отчаяние от невозможности любви, Джейк Барнс.
Не глядя на вывеску, мы зашли с Мариной в какой-то бар, а оказалось, он называется «Дерби». Нечаянный привет от Хемингуэя. В «Празднике» он вспоминает, как мечтал разбогатеть, ставя последние франки на ту или иную лошадь. Может быть, как раз здесь? Нет, не здесь – на ипподроме, но эти люди, сосредоточенно и азартно заполняющие какие-то листки с цифрами, тотализатор – рука судьбы, бармен за стойкой, завсегдатаи, не снимающие шляп… Жизнь продолжается, в ней сменяют друг друга лишь персонажи – вот и вся печаль.
Теперь Париж стал мне окончательно понятен и близок. Исчезла дымка таинственности, зато возникло чувство родственности, особенно на Левом берегу.
Этот город, как старый знакомый,
С кем когда-то мы были на «ты»,
И, увидевшись снова, легко мы
В нем отыщем родные черты.
В Люксембургском саду, пламенея,
Та же клумба не отцвела…
И мы смотрим на маршала Нея
Из окна Клозери де Лила.
В «Клозери» мы пошли с Мариной в последний парижский вечер. «Сбылась мечта идиота», – сказала я, садясь за столик, на котором оказалась привинчена медная табличка с именем Арагона. Рядом – стол Сартра. «А Хемингуэй?» – спросили мы официанта, и он показал на стойку бара. Я не поленилась подойти и посмотреть. Можно подумать, что он именно за стойкой писал «Фиесту»! Что поделаешь, никто не принадлежит себе, становясь брендом, вывеской, приманкой. Так и тут. А за углом, на улице Нотр-Дам-де-Шан, где он жил над лесопилкой, дома этого уже нет. Это мы обнаружили, когда ходили здесь с Илонкой девять лет назад.
В этот раз мы жили на бульваре Сен-Мишель. Из окон гигантской гостиной можно было увидеть «Клозери», маршала Нея, Люксембургский сад…
А вдали – сверкающая, как новогодняя елка, Эйфелева башня и ее лазерный луч, скользящий по парижскому небу.
Тогда еще никто не знал, что очень скоро привычный круг разомкнется и жизнь даст крен совсем в другую сторону: через год с небольшим Марина окончательно уедет в Москву, уйдет от мужа, начнет совсем иначе дышать и жить, станет счастливой по-новому, по-иному, и это немедленно отразится на ее работе. Ибо сказано: стиль – это человек. Когда человек меняется (имею в виду человека пишущего), меняется и стиль, само содержание Слова. Только и слышу теперь со всех сторон: как замечательно пишет Марина. Это – душа, испившая то самое «счастливое питье», о котором пел Окуджава. Не расплескать бы – вот в чем фокус…
Колют ресницы. В груди прикипела слеза.
Чую без страху, что будет и будет гроза.
Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.
Душно – и все-таки до смерти хочется жить.
Эти стихи Мандельштама из 1931 года, в конце которого я и родилась. Пора подводить итоги? И уж не «предварительные», как у Трифонова, а, скорее, окончательные.
Когда-то, сама того не подозревая, я, по-видимому, вывела формулу счастья: «…Детство было скупым и счастливым. Счастливым потому, что все, кто нас любит, живы».
Все, кто нас любит, живы – вот оно, счастье. Потом теряешь, теряешь. И «всех» остается меньше и меньше. Я-то богатая, у меня еще есть адреса!
«Мой день начинается со звонка к сестре». Это написала Илонка в придуманной одной Мариной и сделанной другой Мариной газете, которую мне подарили 4 ноября 2001 года. Пока есть кому звонить, все остальное – детали.
Кстати, она замечательно написала обо мне и нашей жизни в этой газете. Вообще, сколько людей на моей памяти зарыло в землю свои таланты!
А сегодня не надо тоски,
Надо жизни идти навстречу.
Прибегу, подымусь на носки,
Обниму этот ласковый вечер.
Это – Илонка, еще в Пржевальске. Прекрасные строчки, а вот ничего этого в себе не развила. Или вот Таня Позняк. Стихи, песни – всё умеет, талант неподдельный, а жизнь истрачена совсем не на это.
Почти каждый встреченный человек – отдельная страница в романе под названием «Жизнь». Вот и Таня Позняк с моим совершенно родственным к ней отношением, к ее бедам, удачам и неудачам.
Я и Марину убеждаю: пиши. «Всё скучно, кроме газеты», – отвечает. Мне смешно это слышать: уж я ли не любила газету!
Но из любви вырастают,
Как из мальчишьих брюк…
Это из старых-старых моих стихов:
…Заледенею от муки,
Стану сосулькой в горсти.
И ты вдруг протянешь руки,
Чтобы меня спасти.
Ах, из любви вырастают,
Как из мальчишьих брюк.
Снится мне: я, растаяв,
Падаю мимо рук.
Может, наверное, показаться, что главным в жизни были газета, стихи и проза. А ведь это не так. Главным были люди. Это и есть нескончаемый роман жизни: встречи, расставания, разговоры, притяженья, разъединенья, драмы, радости, обиды, прощенья, прощанья…
Пусть взойдет лицо твое в сумерках
Надо мною в конце пути.
Как давно я это написала, конец пути еще даже не брезжил.
«Скучно, должно быть, прожить всю жизнь с одним мужем», – сказала мне когда-то мама, всего пятнадцать лет прожившая с нашим отцом. В 1926-м они встретились, а в 42-м он исчез во тьме ГУЛАГа. Но вот скучно-то мне никогда не было. Многое было, а скуки – никогда.
Утверждая, что самое важное – люди, не имею в виду только самых близких, в том числе главного человека всей моей жизни – Бориса. Пусть взойдет лицо твое в сумерках… (Я недавно прочла в дневниках Шварца: «Близких описывать – не хватает трезвости». Как это верно!) Имею в виду не только близких – всех. Жизнь, как лента конвейера (aу, скороходовский конвейер!), а ты сама – как деталь на этой ленте. Кто-то тебя оглаживает, кто-то забивает в тебя гвозди, ты движешься, движешься вместе с лентой, десятки глаз смотрят на тебя, оценивают, что-то в тебе меняют.
Как меняемся, как меняемся.
Вот зовут, зовут – не меня еще,
Не меня.
Я жива еще.
И даже газета у меня есть, как это ни странно. Маленькая, но все же газета. И еще люди, к которым я прихожу, на Невский, 70, как в дружеский клуб, где «все понятно, все на русском языке». (Как замечательно это, кстати, сказано, у Твардовского: «Вот – стихи, а все понятно, все на русском языке».)
Энергии заблуждения уже, конечно, нет, откуда бы ей взяться в нынешнем контексте жизни? Наверное, она есть у нашей Насти, Марининой дочери, и у тех, кто вокруг нее. Вероятно, это еще и вопрос возраста, а не только общественных и личных обстоятельств.
Я уже тут говорила про стихи «из троллейбуса». Пока он тащится с Петроградской стороны через Тучков мост, по 1-й линии, мимо нашего бывшего дома, в котором я прожила двадцать лет, а Борис – сорок, мимо церкви, куда его носили крестить, мимо университета, с которым связана вся его жизнь – пока троллейбус едет, о чем только не передумаешь! И думая о Насте, я твержу, чтобы не забыть, пока еду, вот такие строчки:
Сколько весен пролетело, сколько зим!
Как прекрасно быть на свете молодым.
Сколько весен пролетело, не считать,
Перед этим все богатства – нищета,
Все удачи-неудачи только дым…
Как прекрасно быть на свете молодым!
Если б не измучило вконец
Вечное кружение сердец,
Стрелы ревностей, шипы обид —
То, чем каждый, как плющом, обвит,
Обожжен, как инеем седым.
Трудно быть на свете молодым…
А троллейбус все едет и едет, и как хорошо, что меня ждут, и что я это знаю, и будут рады, когда я прочту им (Лене Шарковой, Гале Кряжевских, Ларисе Шефер, Марине Скалдиной, Ире Михальченко) эти только что придуманные стихи про Настю.
С Леной Шарковой мы были дружны лет тридцать пять назад, когда вместе ездили на всякие пленумы Союза журналистов СССР. Жили в «России», даже и после пожара в ней, везде еще пахло дымом, гарью. В нашем номере, где Лена меня нещадно окуривала, сколько ночных часов мы провели за разговорами, стихами, признаньями. Сколько смеялись!