Как жаль, что так поздно, Париж! — страница 28 из 78

Та весна пятьдесят третьего года была первой оттепельной весной. В Ленинграде, так жестоко натерпевшемся от почившего всего полтора месяца назад отца народов, это была настоящая весна обновления – вся голубая от воды и неба и зеленая от уже распушившихся деревьев.

С вокзала мы пошли пешком, Наташе не терпелось ошеломить меня Ленинградом.

«Это – Невский, это – кони Клодта, а вон там – видишь? – Адмиралтейская игла. А это “Европейская” гостиница, здесь на крыше ресторан…»

И тут Борис, всю дорогу молчавший, произнес всего одно слово: «говорят». Ироническая интонация, с какой он его произнес, сразу охладила Наташину восторженность, а меня заставила внимательно поглядеть на него. Вот так началось то, что привело меня в этот город насовсем. Через три года после той встречи на вокзале мы поженились.

«Надо, чтобы мы, извини за выражение, поженились», – написал он мне в одном из своих писем, пересказывая разговор с родителями. Слова «жениться», «загс» казались нам тогда нестерпимо пошлыми, оскорбляющими то, что произошло.

Произошла любовь. Мы жили в разных городах, встреч было немного, а писем – горы.

Этим летом на даче я, перечитав их, сожгла. Перед тем как стать пеплом и дымом, они буквально обожгли меня неистовством чувств («я не могу, не могу жить без тебя»), жаром единственных слов («что ты со мной сделала – без тебя я совершенно мертв»), горем вокзальных разлук («как я мог отпустить тебя? Это же самоубийство»).

«На вокзалах кончается счастье», – писала я тогда в своих стихах.

И все же такие письма надо сжигать, ведь те, кому они предназначены, уйдут, а оставить на земле эти листки в пожелтевших конвертах – все равно, что предать их.


Васильевский остров и Петроградская сторона заменили мне Арбат. Нет, не заменили, а заместили. Арбат навсегда в сердце, тот, прежний Арбат без нынешних фонарей и пешеходной тусовки.

Васильевский – место совершенно мистическое. Недаром Бродский, никогда на острове не живший, пожелал здесь умереть. «На Васильевский остров я приду умирать». На Васильевском одно из старейших в городе кладбищ – Смоленское. «А Смоленская нынче именинница», – писала Ахматова в тот день, когда неподалеку от Смоленской церкви опускали в землю гроб с телом Блока. Блоковская дорожка до сих пор значится на кладбище, хотя прах поэта по варварской нашей традиции давно перенесли на Волково.

Ветер и вода, и старинные восемнадцатого века дома, и прямые линии (линии, а не улицы!) – вот что такое Васильевский.

«В.О., Первая линия, дом 48, квартира 7» – выводила я на конвертах, смутно представляя себе, что это за Первая линия и уж конечно не догадываясь, что буду там жить. «Впрочем, мы не знаем нашего будущего», – прозорливо замечал Булгаков.

Первая и Кадетская линии – самые, пожалуй, красивые на Васильевском. Великолепное здание Академии российской словесности, в котором бывал Пушкин, церковь Святой Екатерины, дом баснописца Крылова… «Как щелочка, чернеет переулок» (Ахматова) – это тоже здесь, в двух шагах от Первой линии, что одним своим концом упирается в набережную, а другим – в Тучков мост. За мостом – Петроградская сторона, Большой проспект. Петроградская – тоже остров. Но почему-то этого нет не только в названии, но и в ощущении, уже не островном, а словно бы материковом.

Мы теперь живем здесь на Большой Пушкарской улице. Помню, как защемило сердце, когда, переехав на Петроградскую, я в первой же день вышла на Большой проспект и посмотрела в сторону Васильевского, в сторону той, уже бывшей жизни, в сторону дома, в котором я прожила двадцать, а Борис сорок лет и где умерла его мать, моя любимая свекровь, с которой я по-настоящему дружила. Ей первой всегда рассказывала свои новости, возвращаясь с работы. Тот дом и был связан с моей первой работой, первой газетой. А первая газета, как первая любовь, не забывается никогда.


До войны проспект назывался именем Сталина, потом – Международным, потом – Московским… Мне, москвичке, и выпало работать на Московском, где на углу с Заставской улицей стояла фабрика «Скороход», а газета называлась «Скороходовский рабочий» – одна из тысяч в стране фабричных газет. После факультета журналистики Московского университета – фабричная газета? Но, по счастью, снобизмом я никогда не страдала. К тому же в этой редакции уже работала такая же, как и я, выпускница журфака, только Ленинградского университета.

Заставская, 33 – адрес моей первой редакции, давно не существующей, как и сам «Скороход». Грохот вырубочных прессов, гул закройного цеха, неистребимый запах кожи, в вырубочном – грубый, в закройном – тонкий. Все улетучилось, смолкло, исчезло. Осталась самая необъяснимая на свете вещь – память. У тех, кто жив. А многих ведь уже нет…


Переезд на Петроградскую состоялся благодаря моей второй газете и росчерку пера всесильного Романова – первого секретаря обкома партии, предоставившего мне, редактору областной газеты, право переехать из коммуналки в отдельную квартиру.

Московский проспект, Заставская ушли в прошлое. Адресом моих новых редакционных забот стала Фонтанка. Набережная Фонтанки, 59, – Дом прессы, пятиэтажное здание, изуродовавшее старинную набережную. Все годы, что я там провела, меня утешал вид из окна кабинета на боковой фасад БДТ – Большого драматического театра.

Как он, между прочим, важен – вид из окна. Окна наших комнат на Петроградской выходят на построенное перед Первой мировой войной здание детского приюта. В старом петербургском путеводителе он называется «Приют с часовней во имя Царицы Небесной для нервнобольных детей». На часовню, где недавно обновили-позолотили крест, и выходят наши окна. Крест сбили, сбрасывая снег с крыши бывшего приюта, а ныне музыкального училища, той страшной зимой 2010 года с ее небывалыми морозами и снегами и со смертью моей сестры Илоны 18 января. С той зимы до нынешнего лета часовня стояла без креста.

Перед ней – Введенский сквер, а на противоположной стороне Введенской улицы – дом, в котором жил Кустодиев, вспоминавший в своих «Записках» крестный ход вокруг Введенской церкви. В начале тридцатых церковь снесли. «Как жалко, что церковь снесли, – сказала я, впервые выйдя на балкон новой квартиры, – а то было бы как на Васильевском – живем напротив церкви». Но там наши окна смотрели во двор, а не на церковь.

Над церковью святой Екатерины,

Над крышами домов твоих старинных,

«Гранитный город славы и беды»,

Шумит, гуляет непременный ветер,

Всегда сырой от Ладожской воды…

Тот дом на Васильевском действительно старинный, а этот так называемый сталинский, построен в год смерти Сталина, в год нашей встречи с Борисом на месте другого, погибшего во время обстрела.

«Понаехавшие» в разные времена называют Петроградскую сторону «Петроградкой», а Васильевский остров «Васькой». Слышать это невыносимо так же, как «Гостинка», «Апрашка»…

Но можно ли было уцелеть петербургскому генофонду, многократно уничтоженному! Сначала высылали дворян, потом без разбора в годы Большого террора хватали всех, потом тысячами хоронили в блокаду, потом уже после войны добивали остальных по пресловутому «Ленинградскому делу».

И городских начальников по советской, до сих пор сохраняемой традиции, всегда откуда-то присылали, не доверяя местным. Вот и возникли «Апрашка» и «Васька». И уродливые новостройки, заслонившие ту самую Небесную линию, о которой писал академик Лихачев.


Возвращаюсь к своим адресам. Литейный проспект, 9. Здесь размещалась редакция журнала «Аврора», куда меня в 1978 году назначили ответственным секретарем и откуда выгнали в 1982-м после публикации в журнале рассказа Виктора Голявкина «Юбилейная речь», воспринятого властями как пасквиль на Брежнева. И не только властями: Анатолий Чубайс в своей книге вспоминал, как они у себя в НИИ читали тот номер «Авроры», полагая его предвестником перемен. Вот, мол, началось, раз уже разрешили смеяться над генсеком.

Но в том-то и дело, что никто ничего не разрешал. Всё произошло случайно, а оттого еще комичнее. Но комичность эта стоила мне работы. Увольнял меня целый синклит, собравшийся в одном из кабинетов Смольного. «Мы вам больше не доверяем», – сказал хозяин кабинета.

Формулировка живуча до сих пор. Недавно Путин снял с работы брянского губернатора как «утратившего доверие». Ох уж это доверие! Слава богу, геббельсовская формулировка «национал-предатели» не была тогда еще в ходу. А то бы называться мне так, как некоторым журналистам сегодня.

Через два года, когда умер Брежнев, меня «простили», и я снова оказалась на Фонтанке, 59, в роли редактора спортивной (!) газеты. А последний мой рабочий адрес – Невский, 70, где в особняке генерала Сухозанета – Дом журналиста и Союз журналистов. Именно так – «Союз журналистов» – называлась моя последняя газета.


Но города – это не только улицы и дома. Это прежде всего – люди. Когда Мандельштам писал: «…у тебя телефонов моих номера», он же как раз имел в виду людей, которым можно позвонить, с которыми можно поговорить, с которыми можно разделить любовь, работу – жизнь.

«Среди каких прекрасных людей жила ты!» – воскликнул Александр Моисеевич Володин, прочитав мою книгу «Как жаль, что так поздно, Париж!». Как он был прав: я бы и не написала своих книг, если бы меня не окружали мои прекрасные родственники и друзья.


И – мои города. Москва и Петербург. Они, как люди, помогают жить в этом сложном мире с его то и дело возникающей гнусностью. Двадцать лет назад казалось, что вместе с советской властью ушло то, что так давило душу.

И вдруг опять – пятая колонна, иностранные агенты, «крымнаш», война… И бессмертная, как оказалось, фраза: «Мы вам не доверяем».

А мы – хочется крикнуть – вам! Но кто услышит этот крик?


Так что же остается? Остаются любимые люди и любимые города – тишина арбатских переулков, белые ночи над Невой… И волшебный Париж, и шумящий Рим…

Прочтите это слово – Рим – наоборот. И получится мир. Целый мир. Так много!