«Кате он понравится», – неожиданно для себя подумал Андрей, и ему стало легко и счастливо, как во сне.
Поезд в Николаев приходил утром, был редкий для этого времени года пасмурный день, ночью с Буга потянуло туманом, вот-вот собирался пойти дождь, и Зинаида Дмитриевна взяла с собой на вокзал зонт для Ольги. Проезжая по городу, думала: «Ольга ничего тут не узнает, только расстроится». Вышло наоборот. Ольга не уставая радовалась: «Боже мой, это же наша Соборная! А в этом доме – помнишь? – жили Садовские, к ним был вход вот с этого подъезда».
К вечеру она уже так устала от впечатлений, что отказалась от чая, легла спать. На самом деле не спала, хотелось закрыть глаза и побыть одной, думала: что же такое жизнь? Как молниеносна и в то же время какая длинная. В одной-единственной сколько всяких жизней.
Василий Федорович никогда не был в Николаеве. В двадцатом году его дивизион стоял в семидесяти верстах, в том селе, где она учительствовала. Она все хотела привезти его сюда, показать родителям. Может быть, они смирились бы, узнав его поближе. Отец не мог простить ей этого замужества: дочь священника и вдруг – коммунист, на его языке – попросту антихрист. Она помнит, как плакала, получив письмо отца, а Вася утешал ее: «Вот увидишь, я им понравлюсь».
Наверное, понравился бы, он всем нравился, но они не заехали в Николаев, не успели. Васю вызвали в Москву, потом он уехал в Саратов, а когда вернулся, отца уже не было, он умер. Она одна ездила хоронить, тогда и была здесь в последний раз. Уезжая, зашла к Зине, она жила с матерью, та была уже очень слаба, всё вспоминала Дору, плакала. И Ольга плакала вместе с ней…
На другой день Ольга Николаевна проснулась от солнца, бьющего прямо в лицо. Окно было открыто, громко кричали воробьи, и слышно было, как Зина разговаривает с ними: «Да вот же зерна, что ж ты не видишь!»
Ольга Николаевна вышла во двор. В сад, как называла его Зина. Ради этого сада – три яблони, четыре грядки и много цветов – Зинаида Дмитриевна каждую весну мчалась сюда из Москвы и жила до глубокой осени.
– Ну, – сказала она Ольге, – видишь, какой день? Прямо на заказ. Поедем на кладбище?
После завтрака стали собираться. Зина пошла в сад срезать цветы, Ольга Николаевна села к зеркалу надеть шляпу.
Вот что не изменилось в городе – старое кладбище! В любой жаркий день здесь было влажно и сумрачно, и те же вороны перелетали с дерева на дерево и садились на кресты. Сначала пошли на могилу Ольгиных родителей. Стараниями Зины она была ухожена и теперь весело смотрела на них ворохом анютиных глазок.
Фамильный склеп Самариных виден издалека. Совсем не ради сада Зинаида Дмитриевна не расставалась с Николаевом. Из-за родных могил не могла отсюда уехать. Настояла, чтобы и Дору хоронили здесь. Это было хлопотно, многим казалось – что за чудачество! – но она настояла.
«Андрей Дмитриевич Самарин. 1896–1958 годы», – прочитала Ольга Николаевна.
– Разве Дора, – она вдруг задохнулась, – разве Дора похоронен здесь?
– А ты не знала? – удивилась Зина. – Хотели в Москве хоронить, но я не дала, пусть здесь, все вместе.
Они сели на скамью. Зина держала цветы на коленях, забыла положить на могилу. Какой-то мужчина подошел и остановился за оградой, окружавшей склеп. Зинаида Дмитриевна обернулась, посмотрела строго. Кажется, он хотел что-то спросить, но не решился, остановленный ее строгим взглядом.
Вадим Петрович пробыл в Париже две недели. Накануне отъезда его разыскал в гостинице собкор одной из московских газет, знакомый еще по институту.
– Старик, у меня просьба.
– Посылочку в Москву?
– Не угадал. У меня просьба посложнее. Узнай в Союзе адрес одного человека и повидайся с ним, если он в Москве и вообще жив.
– Зачем?
– Ему надо передать вот это письмо. Этот человек во время войны был связан с группой Бориса Вильде, слышал о таком?
– Нет.
– Это ученый из Музея Человека. Между прочим, он первым придумал слово Resistance – Сопротивление.
– А где он теперь?
– Он погиб, его казнили. Эту судьбу сейчас раскручивает одна моя знакомая, я взялся ей помочь.
– Так ты взялся или я?
– И ты тоже. Мы все должны этому помочь.
И он – его звали Александр Иванович Королёв, по институтской кличке Санька Король – еще полчаса втолковывал бывшему однокашнику, как важно разыскать всех, кто имел отношение к группе Бориса Вильде и сообщить об этом той, «кто раскручивает его судьбу». Надо было совсем не знать Вадима, чтобы думать, будто он способен на такое бескорыстие. Но, к собственному удивлению, Вадим очень быстро согласился и взял письмо.
Они еще поговорили о том о сем и даже договорились пообедать вместе, но Король вдруг кинулся к телефону, стоявшему на ночном столике, и сказал кому-то на прекрасном французском, чтобы не сердились и ждали и что он сейчас приедет.
– Я совсем забыл, старик, извини, меня тут ждут в одном месте, хочешь со мной?
Вадим отказался. Последний вечер в Париже, надо походить, подумать, все дни была такая гонка.
– Я тебе позвоню в Москву, у меня есть твой телефон, – крикнул Королёв уже в дверях и умчался. Наверняка опять помогать кому-то, кого-то спасать, выручать. В Париже он был таким же, как в Москве.
Когда-то, лет двадцать назад, Вадим познакомил его с Майей, и они друг другу очень понравились. Она называла его Шурик, имя это смешно не подходило толстому шумному Саньке Королю, но Майя, оказывается, что-то угадала: так называла Саньку мама, умершая от голода в блокадном Ленинграде. Саньку, едва живого, вывезли на Большую землю, ему было тринадцать лет.
– Из всех твоих ребят лучше всех – Шурик, – говорила Майя.
Уж не потому ли он так легко согласился выполнить просьбу Короля, что мелькнула мысль: об этом можно будет рассказать Майе.
Выйдя из гостиницы, посмотрел на часы: два с половиной часа личного времени. В армии говорили «лишнее время». Он пошел без цели, куда глаза глядят. Завтра буду в Москве, позвоню Майе.
– Позвони мне, когда вернешься, – сказала она.
Он вдруг понял, что не помнит ее лица. Когда думает о ней, вспоминает прежнюю, а ведь она изменилась, стала красивей. И еще что-то появилось в ней. Она стала молчаливей, вот что. Всю дорогу от издательства до Арбатского метро говорил в основном он, а она молчала и была как будто усталой. Как будто тень какая-то лежала на лице, когда она не улыбалась. Сколько было в жизни разных женщин, но ни к одной не рвалось с такой нестерпимой нежностью сердце! Семнадцать лет обманывал себя, считал, что все прошло.
– У меня есть твои книги, – сказала она и беспощадно спросила: – Зачем ты их написал?
– Для денег, – ответил он честно.
– Повторяешь такую распространенную ошибку: сначала пишут якобы для денег, а потом якобы для души. Ничего из этого не выходит.
– У меня выйдет.
– Ну что ж, – сказала она и улыбнулась, – никто из нас не меняется.
Он обрадовался возможности заговорить о ней.
– Ты-то как раз очень изменилась. Стала гораздо красивей.
– Правда?
– Конечно!
– Как хорошо, что ты это сказал. Я ужасно рада! – Она засмеялась, и тень с ее лица исчезла.
Они расстались у старого вестибюля Арбатского метро, и она пошла к новому. Судя по всему, там ее кто-то ждал. Может быть, Костя, муж. Он почему-то не решился спросить о нем. А она ничего не сказала. О сыне сказала: Андрею семнадцать лет, он хороший парень, но какой-то неожиданный, вдруг решил поступать в военное училище в Ленинграде…
В самолете Вадим Петрович вытащил из кармана письмо, которое ему передал Королёв. Крупным круглым почерком на конверте было написано: «СССР, Самарин Андрей Дмитриевич, год рождения 1896-й».
Квартира была большая, барская, как называла ее тетка. Сюда вернулись из эвакуации и ничего вокруг не узнали. Пожалуй, только вот эту огромную переднюю. До войны в квартире сохранялись прежние порядки, приходил полотер, натирал отполированный годами паркет. Когда они бывали у тетки в гостях, она ставила на узкий ломберный стол (обеденный стоял в комнате деда, потом, когда деда не стало, эту комнату вообще отобрали) тонкие фарфоровые чашки.
«Ради бога, – говорила мама, – зачем ты ставишь кузнецовские чашки? Дети же могут их разбить!»
Долгое время Галя и Костя считали, что Кузнецовы – фамилия теткиных соседей. Бывшая барская квартира давно превратилась в обыкновенную коммуналку.
– А Кузнецовы в какой комнате живут? – спросила как-то Галя деда, провожавшего их до передней.
– Какие Кузнецовы?
– Ну у которых тетя Вера чашки берет.
Дед расхохотался и хохотал так долго, что тетя Вера испугалась за него, хлопала его по спине, говорила: «Папа, тебе вредно так смеяться», а сама смеялась молодо, звонко и была молодой, белозубой и пахла какими-то необыкновенными духами и еще чем-то необъяснимо прекрасным.
Когда на кладбище в Чертанове гроб раскрыли, все еще раз посмотрели на то, что было тетей Верой – желтые руки, измученное, неузнаваемое лицо…
Из Чертанова возвращались на такси, провожавших тетю Веру было четверо: кроме Гали и Кости с Майей, еще Костин товарищ Олег. Его позвали, чтобы было кому вынести гроб. Олег попросил подкинуть его до метро, а они втроем поехали туда, где жила тетя Вера, куда Галя с Костей вернулись в конце войны, где потом вместе с Костей жила Майя в первые годы замужества и где стояла плетеная корзина для белья, в которой спал Андрей.
– Эту корзину я хотела бы забрать, – осторожно сказала Майя мужу. – На память.
– Конечно, – тотчас же отозвалась Галя, – не оставлять же ее здесь.
Поминок, в сущности, не было. Молча, не глядя на соседей, не ладивших с тетей Верой, Галя поджарила на кухне котлеты, которые они купили вместе с водкой в гастрономе на Волхонке, остановив такси на углу, не доезжая до дома.
В ту пору, когда Галя, Майя и Костя были совсем юны, этот магазин назывался в округе «Бабий». Был еще другой магазин – «Оловяшка», потом из него сделали «Соки-воды».