Как жаль, что так поздно, Париж! — страница 42 из 78

Катя вошла в комнату.

– Это бабушка пишет. Ее попросили написать воспоминания о муже, моем деде. Мы думаем, что от этого у нее инфаркт, она слишком много работала.

11

Лекарство для Екатерины Дмитриевны должен был по просьбе Майи привезти из Парижа Саня Королёв, Шурик, как она его называла. Он прилетел в Москву всего на два дня: «Времени у меня в обрез, подскочить мне к тебе некогда, давай в восемнадцать часов на Тверском бульваре против ТАССа, мне надо заскочить в ТАСС».

Это был Санин стиль: заскочу, подскочу. Майя приехала раньше и стояла на бульваре против входа в ТАСС, сесть было некуда, все скамейки мокрые.

Неожиданно перед ней возник Королёв, он подошел с другой стороны.

– Ну, – спросил он, – о чем ты думаешь?

Майя рассмеялась:

– Я, знаешь, о чем думала? Что самое для меня московское место в Москве – Тверской бульвар, если бы здесь еще не было нового МХАТа и Пушкин стоял бы там, где раньше.

– Эка, хватила! Если бы к носу Балтазар Балтазаровича… Милая моя, уже несколько поколений москвичей выросло с тем, что Пушкин стоит там, где он стоит. Они и знать не знают, что он когда-то стоял на бульваре. Теперь представляешь себе, как мы постарели? Но постареть – не штука, устареть опасно.

Он внимательно посмотрел на Майю.

– Впрочем, ты еще и не постарела. Это я тебе заявляю, как мужчина ни на что не претендующий, – самый объективный взгляд.

Они пошли по бульвару к Никитским воротам.

– Вот твое лекарство. Для кого оно, кто болен?

– Подруга моей мамы, Екатерина Дмитриевна Самарина.

Королёв остановился.

– Екатерина Дмитриевна Самарина? А не знаешь, у нее есть брат?

– Есть сестра, Зинаида Дмитриевна. А брата, по-моему, нет. А что?

– Да я уже год целый разыскиваю одного человека. Его зовут Андрей Дмитриевич Самарин. Я когда-то Вадима Потапенко к этому подключал, он, бедняга, даже в Николаев мотался, но ничего не выяснил.

– Вадим? В Николаев? Я об этом ничего не знаю. А почему в Николаев?

И вдруг ее осенило. Она вспомнила конверт, который ей показывал Вадим: «СССР, Самарин Андрей Дмитриевич…» Как же она тогда не догадалась сопоставить? Вадим ездил в Николаев? Ну конечно, ведь Самарины, как и мама, из Николаева!


После ухода Майи и Королёва Зинаида Дмитриевна не спала всю ночь. Два раза зажигала свет, перечитывала письмо, которое оставил Александр Иванович. Письмо, адресованное Доре.

«André! Répondez, si vous êtes vivant, nous nous souvenons souvent de vous. Nous nous sommes restés peu – Michel, moi et Jean, il habite Bordeaux et, imaginez-vous, qu’il vient de se marier.

Il n’a que soixante et nous le prenons pour gamin comme d’habitude. Quelqu’un a eu besoin de notre vie. On nous cherche, on écrit de nous. On promet aussi de vous trouver, c’est pourquoi je vous écris dans l’espoir que vous allez le lire et vous vous souviendrez des temps passés.

Il était difficile mais il était bien. N’est ce pas? Je me souviens comment vous avez dit que vous étiez heureux peut-être pour la première fois.

Personne sauf nous ne pourra le comprendre»[8].

Дора. Конечно, он был уже очень болен, когда вернулся. Но все-таки – ничего не рассказать о себе! Эта его вечная гордость – вдруг подумают, что хвастается. Варя так и умерла, ничего не узнала. Как рисковал собой! Удивительно: где-то во Франции живут люди, которые помнят Дору таким, каким мы его не знали. Ничего не знали.

Во время войны здесь, в Москве, получили телеграмму. Из Лондона. На Катино имя, адрес был фантастический: Мясницкая улица. Как дошла – непонятно, «Andre well»[9]. Стыдно вспомнить: не обрадовались – испугались – что из этого выйдет! Слава богу, ничего не вышло, но осталось непонятным, неразрешимым: почему из Лондона, кто послал?..

Когда Дора вернулся, про телеграмму спросить так и не вспомнили, не успели. И вот она, разгадка.

«J’ai gardé l’adresse de votre soeur ou j’avais envoyé par Londres les nouvelles pour vous. La rue Myasnitskaya… On m’a dit qu’il n’existe plus cette rue a Moscou!»[10]

Больше всего в письме мучила фраза: «Je те souviens comment vous avez dit que vous étiez heureux peut-être pour la première fois»[11].

Это мучило нестерпимо. Он был несчастлив. Поэтому молчал, когда вернулся. О чем было говорить? Щадил нас, ведь это мы уговорили его уехать, плакали, умоляли. И уговорили жениться на Варе. А ведь он не любил ее. Она добрая, но скучная. И была неумна, признаться. Бедный Дора. Бедный Дора.

Ольга, когда была у нее в Николаеве, рассказывала, как Майя спросила однажды про Василия Федоровича, своего отца, был ли он счастлив, и Ольга не знала, как ответить, сказала, что это – детский вопрос.

«И я с ней тогда согласилась. А ведь неправда. Я думаю, что вот Вася как раз был счастлив, хоть безмерно принял на себя трудного. Счастливо – не значит легко. Это что-то совсем другое, совсем другое…»


Майя не успела рассказать Королёву – хоть и собиралась – про себя. Хотела выслушать его совет, но, когда возвращались от Самариных, сама про это забыла, так была взволнована всем происшедшим.

– Подумай, – рассказывала она дома Косте, – он даже не рассказал им ничего, когда вернулся из эмиграции. Они и не знали, что он помогал Сопротивлению, а он там теперь чуть не герой.

– Ну а с Шуриком ты поговорила? – Костя тоже называл Королёва Шуриком.

– Я не успела.

Костя знал, что она возлагала какие-то надежды на Королёва. Он журналист, работает в газете. Вадим тоже журналист, но на него она никаких надежд не возлагала, даже в голову не приходило.

Дела ее запутывались все больше. Она продолжала работать в институте, но на каких-то птичьих правах: замещая отсутствующих, чуть ли не почасовиком. Декан сдержал слово: испанский язык сократили.

– Оставь, пожалуйста, – говорила Майя Вике, – Милованов здесь ни при чем. Не стали бы из-за этого сокращать часы. Это уж слишком!

Но когда однажды в Театре на Таганке, куда ее пригласил Вадим, увидела Милованова с женой в компании декана и его жены, заколебалась. Она не думала, что они знакомы, да еще так: слышала, как жена декана сказала жене Милованова: «Ты выглядишь прекрасно, дорогая!» – хотя та была просто страшилище.

А недавно случилось худшее. Ее снова позвали к декану, и тот так же вкрадчиво, как в прошлом году, сказал, что, кажется, у них появится возможность дать ей снова полную нагрузку.

– Почему? – растерялась Майя. – То есть я хочу спросить, откуда она появится?

Этого он ей объяснять не стал, а через несколько дней выяснилось, что ей – какой ужас! – собираются передать часы, принадлежащие Вике. Узнала не от Вики – от другой преподавательницы. Оказывается, уже вся кафедра в курсе, что Вику вызывали и она написала заявление.

– Заявление? О чем?

– Об уходе, о чем же еще?

Майя помчалась к декану.

– Совещание, – остановила ее секретарша, – только что началось.

Пышную и надменную секретаршу Александру Алексеевну, Сашеньку, перед которой многие заискивали, Майя не любила, но все же спросила ее:

– Ты не знаешь, Вика действительно написала заявление?

– Какая Вика?

– Ну, Виктория Сергеевна?

– Гольдфарб?

– Какая Гольдфарб? Вика Михайлова.

– Нет, – сказала Сашенька, сделавшись еще надменней, – заявления она не написала.

«Почему эта выдра сказала Гольдфарб? – недоумевала Майя, пока ехала к Вике. – Гольдфарб – фамилия Викиной матери, но Вика-то Михайлова».

Как и ожидала, Вики дома не было. Майя не стала заходить, хотя ключ у нее был, написала записку: «Вика, что происходит, я ничего не понимаю, куда ты пропала? Появись!» – и опустила внизу в почтовый ящик.

12

Весны не было, сразу началось лето, сухое и жаркое. Лето сплошных новостей.

Вадим Петрович Потапенко ушел от жены, снял комнату в Нагатине и объявил Майе, что сделал это из-за нее.

– Нет, – твердо сказала Майя, – это неправда, Вадим, я никаких поводов тебе не давала.

– Я тебя люблю – это не повод?

Для Вадима, Майя была уверена, это не могло быть поводом. Он не стал бы нарушать удобный порядок своей жизни ради такой химеры, как любовь. Что-то произошло, но что – Майя не знала.

Другая новость была гораздо оглушительней. Вика собралась уехать за границу. С матерью и дочкой – насовсем.

Узнав об этом, Майя слегла. Вечером начался озноб, как в детстве, когда болела малярией. Костя укрыл ее шубой поверх одеяла, поил горячим чаем, от озноба и слез зубы лязгали о стакан.

– Успокойся, – говорил Костя.

– Нет, я никогда не успокоюсь, как ты не понимаешь! – плакала Майя.

Рушился мир – как же можно успокоиться?

Двадцать лет, даже больше – двадцать два года она знала про Вику всё, и Вика всё про нее знала. Об одних и тех же – главных – вещах они думали одинаково. И вот этот разговор, после которого Майя слегла…

Вика не захотела прийти к ним домой и к себе не позвала. Сказала дико: «Давай на нейтральной территории», как будто встречались враги. Договорились на Гоголевском бульваре. Перед этим Майя почти две недели не видела Вику и почему-то решила, что увидит ее не такой, как раньше, – изменившейся.

Она была такая же, как раньше, такая же, как всегда. Достала сигареты, щелкнула зажигалкой, натянула на колени узкую юбку. Майя вдруг сделалась безразличной и усталой. Сколько слов и вопросов, как головная боль, билось в висках, когда шла сюда… Осталась только головная боль.

Она откинулась на спинку скамьи, смотрела не на Вику – прямо перед собой и даже не пыталась вставить слово в Викин поток.

– Я устала, да-да, устала от жизни, в которой хозяйничают Миловановы. Мне вообще все надоело. Надоели разговоры, ах, какие мы все смелые, прогрессивные, когда говорим, говорим, говорим. Трибуны над салатом! Говорим и ничего не делаем, а Милованов делает и прекрасно при этом устроился. Я устала, потому что у меня нет тыла. У тебя есть тыл – Костя, а у меня только мать по фамилии Гольдфарб и дочка. Я не хочу, чтобы, когда она выросла, какой-нибудь Милованов попер ее с работы. Да, я знаю, ты оскорблена, что узнаёшь об этом только теперь. Но есть вещи, о которых не говорят и самым близким. Почему ты молчишь? Ах, тебе нечего сказать! Я же все решила без тебя. Да, без тебя, в таких вопросах никто не советчик – это-то я понимаю. Почему ты молчишь? Мы улетаем пятого июня, в ночь с пятого на шестое. Я устала, понимаешь, устала, мне все надоело…