– А Варя, Оля – кто они?
– Варя – жена, Катька ее видела, но не помнит. А Оля, наверное, – любовь. Любовь, которая осталась здесь…
Говорили об этом с Катей ночью, шепотом, боялись разбудить Коленьку. Говорили о письме, о Доре.
– Те же видел его фотографию, я тебе показывала. Я не думала, что ты приедешь. Я даже загадала, вышло, что приедешь, но я не верила.
…Он ничего не мог с собой поделать, со своими руками, губами. Даже горький вкус моря не убил этого парфюмерного вкуса во рту. Катя отодвинулась, вжалась в холодную стену.
– Что?
Нельзя было врать, притворяться, все кончилось, если бы он стал врать. Ничего не кончилось оттого, что это было, но если бы он стал врать, все бы сейчас же кончилось. С Катькой, которую он так остро, так преданно любил в эту ночь, хоть ничего не мог с собой поделать. Рассказывать было страшно, он убивал ее и все-таки рассказывал.
– Пойми, – говорил он, – пойми!
Нет, нет, она не могла, не хотела, не должна была это понять. Уходи, уезжай, я никогда, нет, нет, никогда этого не пойму!
Утром он забрал Коленьку и ушел с ним к морю, не глядя на нее и видя ее мертвое лицо. Когда вернулись, Нонны не было, за ней прислали машину и увезли в Адлер, в аэропорт. Рот у Катьки не был уже так страшно сжат.
– Уезжай, – сказала она чужим голосом, – сейчас я не могу тебя видеть.
Сейчас! – обрадовался он, значит, потом – сможет?
– Я не уеду, поехали вместе.
– Нет, я отсюда поеду в Москву, в Валентиновку. Уезжай.
Давным-давно, когда еще жили у тети Веры и были так бедны, что даже газет не покупали, читали их на улице, в витринах, Майя носила черные прюнелевые лодочки, которые пришлось разрезать спереди – были тесны в подъеме. Сейчас уже слово это забылось – прюнелевые – и вдруг всплыло в памяти. Как давно было!
– Почему-то именно это я запомнил. Ерунда такая, а вот помню…
Майя смеется:
– Да-да, я их разрезала, ужасно тесными были. Неужели ты это помнишь?
Сидели с Вадимом Потапенко в ресторане Дома журналистов на Суворовском бульваре. Вадим уговорил прийти на вечер, посвященный Пабло Неруде. С Вадимом теперь виделись редко.
Вчера он позвонил и очень настойчиво уговаривал пойти с ним на этот вечер. Теперь Майя понимает почему. Один из актеров читал Неруду в ее переводе. Со сцены так и объявили: перевод Майи Юренич.
Вадим сиял, она его давно таким не видела. Актер был знакомый и теперь сидел в ресторане вместе с ними. Чтобы не огорчить и не обидеть Вадима, Майя старалась быть веселой, хотя этот вечер лишний раз напомнил, что она в этой жизни упустила.
«Ну упустила, что ж теперь-то сидеть с кислой рожей!» – сердилась на себя Майя. Вдруг она увидела Нонну и Варлама. С ними были еще какие-то люди. Видимо, они только что пришли и искали свободный столик. Майя подняла руку.
– Нонна!
Они подошли, и Майя увидела, какими узкими и злыми сделались Ноннины глаза, когда она посмотрела на Потапенко. Он встал, улыбаясь, не узнавая ее. «Зачем же я ее окликнула?» – испугалась Майя, но было уже поздно.
– Знакомьтесь, – сказала она, краснея.
– Мы знакомы, – глядя узкими глазами, сказала Нонна. – Мы встречались в Вильнюсе, очень давно, целых двадцать восемь лет назад.
Ничего не подозревавший Варлам уже подзывал официантку и просил ее сдвинуть столики.
– Я не узнал вас, простите, – сказал Вадим, склонившись перед Нонной.
Удивительно, лицо его ничего не выражало, кроме обычной учтивости. У Майи пылали щеки.
Нонна отвернулась от Потапенко и сказала ей:
– Катя с Коленькой живут в Валентиновке.
– Как? Разве они вернулись? Когда?
– Два дня назад.
…Нонна несколько раз повторяла: позвони Майе, а она не могла. Пришлось бы что-то объяснять, говорить об Андрее, а она не могла. Сердце было, как ссадина – болело и жгло. Целыми днями в Валентиновке сидела в саду возле Нонниной матери, не слыша, слушала ее бесконечное журчанье, только бы не быть одной, не думать.
Он сказал: пойми, это не имеет никакого отношения к тому, что – мы. Ты предал меня, ты все предал, говорила она, даже Коленьку. Нет, говорил он, когда-нибудь ты это поймешь. Никогда, говорила она.
– Мир устроен так, как он устроен, а не так, как нам хочется, – сказала вчера Нонна. – В тот момент, когда ты это поймешь, ты станешь взрослой.
– Не взрослой, а старой, – возразил Варлам. Он слышал их разговор из другой комнаты. – Не взрослой, а старой, – повторил он, входя. – Не слушай ее, Катя. Пока ты будешь считать, что мир можно переделать, ты останешься молодой. А как смиришься, значит, ты уже старая хрычовка.
– Такая, как я, – рассмеялась Нонна.
Вечером, когда из города возвращаются Нонна и Варлам, жить становится легче, но день до вечера тянется так долго.
Скоро кончится отпуск, и все равно надо будет вернуться в Ленинград, ходить с Коленькой по врачам, устраивать в детский сад…
Разве ее маме было легче жить на свете? В тысячу раз трудней. Никто не говорил ей: пойми, я тебя люблю, я тебя люблю еще сильней от своей вины. Она была бы счастлива это услышать, но ей никто этого не сказал. Пойми, я тебя люблю… Нет, как в это можно поверить? Если бы он любил ее, она не сидела бы сейчас в Валентиновке, где так мучительно долго тянется летний день.
– Я видела сегодня Майю.
– Где?
Нонна, не отвечая на вопрос, повторила:
– Я встретилась случайно с Майей и сказала ей, что вы с Коленькой здесь.
– Как неудобно!
– Конечно, я тебе говорила. Завтра же звони!
Нонна не сказала Кате, что видела Майю в ресторане с Потапенко. Хватит ей пока собственных переживаний, незачем ее в это вмешивать. Она даже Варламу не сказала, что тот, с кем он сегодня обсуждал предолимпийские новости, отец Кати.
Вечер получился вполне светский, никто ничего не понял. По правде говоря, она и сама ничего не поняла: кто они друг другу – Потапенко и Майя? Ведь что-то их связывает столько лет?
На следующий день Катя несколько раз набирала номер телефона Майи Васильевны. Трубку никто не снимал.
«…Дай вам Бог никогда этого не замечать и об этом не думать. Об этом думают только лишившиеся ее. Вы не должны быть так несчастливы».
Катя говорила, что у бабушки Зины было письмо, видимо, от этого мсье Шаброля, письмо, которое он написал Доре, думая, что тот жив. Там была фраза, очень мучившая бабушку, о том, что только в войну он, Дора, чувствовал себя по-настоящему счастливым.
Это совпадало с тем, что думал Андрей об этом человеке.
«…То, что я делаю сейчас, я делаю во имя вас».
Конечно, именно тогда он и был счастлив. О чем они говорили, когда встретились? Увиделся ли он с этой Олей? Помнила ли она его?
Все это надо было понять, очень хотелось понять. Чужая жизнь обступила Андрея, заслонила свое. Он ничего не знал про Катю. Наверное, она уже в Валентиновке, не написала, не позвонила… Неужели она все еще помнит, сердится? Ведь ничего нет. Ничего нет.
С тех пор как он, вернувшись от Кати и отложив в сторону начатую повесть, думает о жизни неведомого ему Доры, Андрея Дмитриевича, прошло сто лет, а не две недели. Неужели она все еще помнит, сердится?
Он вышел из дома и пошел по проспекту вдоль парка. Низкое вечернее солнце слепило глаза, нагревшийся за день асфальт, казалось, дымился. Андрей не заметил, как из-за угла, с Кузнецовской, вывернулась машина. Визг и скрежет тормозов – это он еще слышал.
Приехав в Валентиновку, Вадим Петрович понял, что никогда не отыщет здесь дачу, в которой живет Катя. Подошел к первой попавшейся.
– Как зовут хозяйку – Нонна? А фамилия?
– Не знаю…
Женщина за калиткой посмотрела неодобрительно.
– Вряд ли вы в таком случае найдете свою Нонну.
Он уже минут сорок ходил от дома к дому, как вдруг какой-то отставник (в майке и шароварах он все равно выглядел грозно и браво) сказал ему:
– Нонна? Должно быть, дочь генерала Голговского? Направо и еще раз направо – вторая дача от угла.
Катя в джинсах и синей маечке стояла у качелей, на которых сидел Коленька. Лицо у нее было напряженное, без улыбки. Вадима Петровича она не видела, смотрела в другую сторону.
– Катя!
Она обернулась, вскинув брови.
– Катя! Тебе надо ехать в Ленинград, Андрей попал в больницу, Майя Васильевна прислала меня к тебе. Они с Костей уехали вчера вечером.
– Что с ним? Что?
– Он жив. Его сбила машина.
– Он жив?!
– Жив, жив, он в больнице.
Коленька слез с качелей и подошел к ним. На террасу вышла необъятно толстая женщина в ярком цветастом халате.
– Андрея сбила машина, он в больнице, я сейчас уезжаю, – крикнула Катя, пробегая мимо нее в дом.
Коленька заплакал. Через минуту она выбежала обратно все в той же маечке и с сумкой.
– Надень что-нибудь на себя! – Женщина держала Коленьку за руку.
Катя, не слушая, уже бежала к калитке. Вадим Петрович кинулся вслед за ней.
Долго ловили машину, наконец белые «жигули» смилостивились, остановились. В городе пересели в такси.
– Шереметьево, – сказал Вадим Петрович.
Катя сидела сзади. Он только раз взглянул на нее. Глаза ее были закрыты, и она раскачивалась, как от зубной боли.
«Он жив, он жив, жив, жив, он жив… Он должен быть жив. Он жив…»
Безучастно и все так же, слегка раскачиваясь, она стояла у какой-то стойки в аэропорту, пока Вадим Петрович куда-то бегал, добывая билет.
«Он жив. Он должен быть жив, он жив, жив…»
– Вы не знаете, какая больница? – спросила Катя.
Он совал ей в сумку деньги, паспорт, билет.
– Не знаю. Косте позвонил какой-то друг, Володя, кажется…
Володя Найденов. Из аэропорта надо позвонить Володе. Володя знает. Знает, что он жив. Он жив, он должен быть жив, он жив.
Вчера, когда возвращались из Дома журналистов, Майя говорила Вадиму:
– Так же, как ты не узнал сегодня Нонну, ты не узнал бы и Лиду, появись она перед тобой.