– Куда?
– Как куда? – удивился он ее непониманию. – В Венгрию.
Новость была оскорбительна своей несправедливостью. Почему всё досталось Фери, именно Фери?
– У меня сейчас столько хлопот, ты себе не представляешь! – сердито сказала Дина. Лёля вспомнила, что Генрих называл ее: дикая собака Дина. – Не разрешают вывозить ковры! Куда же я дену ковры?
С такой легкостью говорят об отъезде, как будто здесь ничего не остается: ни могилы матери в далекой Шалбе, ни дочерей Генриха…
Лёля ушла, жалея об одном: зачем приходила? Опереться не на кого, вот и Эрика уехала. Еще бы! Они так мечтали об этом. Генрих когда-то говорил детям: «Что ж вы не учите венгерский? Ведь потом поедем в Венгрию». «Не хотим в Венгрию!» – кричали девочки, а Лёля смеялась: «Когда это – потом?» «После войны», – серьезно сказал Генрих, а никакой войны еще не было.
Уехали все. Все, кто жив. Так и должно быть: человек возвращается на родину, даже если главные годы уже прошумели над головой. А Генрих!
Управдом Сучков Николай Иванович, видимо, не узнавая Елену Николаевну, долго вертел в руках документы. Так долго, что показалось: «Это конец. Он меня сейчас арестует. Позвонит, куда следует, и…»
– Аил Шалба? Далеко же вас занесло. От войны, значит, спасались? – громким противным голосом сказал управдом, все еще не возвращая документов.
– Мы были в эвакуации, – заискивающе пробормотала Лёля. – Многие ведь были в эвакуации?
– Эва! – все так же громко сказал управдом. – Из эвакуации давно уже повозвращались!
И протянул Лёле документы.
– Вещи целы?
– Да, да, спасибо, – обрадовалась Лёля.
– Обыск был, – понизив голос, сказал Сучков. В соседней комнате кто-то громко щелкал на счетах. – Взяли-то его возле дома, когда с работы шел, а обыск был.
Прижав руки к груди, Лёля со страхом смотрела на управдома.
– Ну хорошо, – громко сказал он. – Документы в порядке, квартплату исправно вносили, проведем на общих основаниях. Вот эту форму заполните и завтра мне обратно.
Она поняла, что надо уходить, но продолжала сидеть, не в силах уйти. Может быть, он еще что-нибудь знает?
Управдом поверх очков смотрел на нее не мигая. Если и знает, ничего больше не скажет, он и так сказал много. Лёля встала со стула и низко поклонилась управдому.
В соборе на Елоховской площади звонили колокола… «Русскому воинству», – сказал, повернувшись к Лёле, старик в валенках с самодельными калошами. «Лето, а он в валенках», – подумала Лёля. Она обошла собор и повернула налево по Красносельской. Колокольный звон плыл следом до самого дома.
– Петр и Павел час убавил, – сказала дворничиха, развешивая на веревке мокрые половики.
– Что? – не поняла Лёля.
– На час времени день убавился, вот что! Двенадцатое число сегодня, Петра и Павла праздник.
Двенадцатое июля! Она совсем забыла, Генриху сегодня сорок восемь лет. Его годы прибавляются, ее жизнь убавляется. Как непонятно все!
Прошлой зимой, после того как уехал Фери, она получила письмо от Эрики. Очевидно, Фери рассказал ей, что Лёля и девочки в Москве.
Эрика писала по-немецки. «Meine teure Schwester! Моя дорогая сестра! Простите, что я вас так называю, но я так чувствую. Генрих был мне братом, товарищем. Мы его никогда не забудем…»
Как последние слова над могильной плитой.
Между тем девочки выросли. Ирма совсем взрослая – девятнадцать лет. В институт ее не приняли, даже документов не взяли, только посмотрели и сказали: «У нас набор окончен». Этого следовало ожидать, не послушалась матери, написала в анкете, что отец арестован.
– Напиши – умер, – говорила Елена Николаевна.
– Нет, – отвечала дочь. – Я напишу правду.
– Но ведь умер – это тоже правда…
– А потом всю жизнь трястись, как ты?
Грубо, но справедливо. Ирма, впрочем, тоже поняла, что грубо, и потерлась щекой о материну руку.
– Не примут так не примут, – легко сказала она.
«Не примут – это еще полбеды», – подумала Елена Николаевна. Когда дочь ушла, начала метаться: «Господи! Как я могла допустить! Надо было поперек двери лечь. Никуда не пускать с этой проклятой анкетой. Ведь как донос на себя: отец арестован. В такое время, господи!»
Вернувшись, Ирма застала мать лежащей на диване в жестоком ознобе. Померили температуру – 39. Ирма кинулась звонить в поликлинику, вызывать врача.
– Не надо врача, – слабым голосом протестовала Елена Николаевна. – Пройдет к утру.
Она положила горячую руку на колено дочери и смотрела, не отрываясь, будто Ирма приехала издалека.
Так нельзя. Надо быть сильной. Что она вообразила себе? Что Ирма уже не вернется? Нельзя быть такой паникершей. Надо казаться сильной, уверенной, иначе девочкам не на кого опереться. Как ей самой. Так сиротливо от этого на свете!
Друзья Генриха были ее друзьями, а теперь их нет. В юности дружила с Мурой, но потом они разошлись. Как-то рассказала про Муру Георгию Константиновичу. Обычно ничего из прошлого не рассказывала, а тут рассказала, так, без подробностей. Он ничего не понял.
– Из-за чего разошлись? Из-за того, что вам не нравился ее муж, а ей – ваш?
Лёля рассердилась. Как будто дело в мужьях! Мужья, если хотите, это – мировоззрение.
Георгий Константинович смеялся: «Вот так афоризм!»
Как хорошо было, когда он приходил, сильный, спокойный человек, без лишних вопросов умел все понять, во всем помочь. В сорок девятом году, в апреле, вдруг пропал. Не приходит и не приходит. Даже на майские праздники не зашел, хоть они так его ждали!
А в середине мая кто-то позвонил Елене Николаевне на работу и сказал: «Георгий арестован», после чего в трубке раздались короткие гудки.
Лёля так растерялась, что не могла вспомнить, кто говорил – мужчина или женщина? Шла со службы к метро, чувствуя, как что-то тяжелое навалилось и давит на плечи.
Стеснялась называть его Гошей, идиотка! Спросила однажды: как вас зовут дома? Знала, что у него мать и сестра Изольда. «Дома меня зовут Гоша», – сказал он и улыбнулся виновато…
Навстречу шли веселые крепдешиновые женщины под руку с веселыми мужчинами. «Если ты меня любишь…» – смеясь, сказал за спиной у Лёли женский голос.
«Как я устала, господи!» – думала она, входя в метро.
Мура устраивала прием для близких друзей. Она теперь никогда не говорила: «У меня будут гости». Она говорила: «У меня будет прием». Первой пришла тетка. Помочь. Тетку хлебом не корми, дай участвовать в приеме. Открывая ей дверь, Мура сказала, как говорила всегда: «Ты совсем не стареешь, тетечка!» «Стареть неприлично», – как всегда, ответила Жанна Иоганновна.
Вдвоем они начали перетирать бокалы, столовое серебро.
– Нынешнее серебро! – щурясь, сказала Жанна Иоганновна. – Разве такое было в имении у твоего отца!
Опять это имение! Тетка несносна. Уже сколько раз было сказано!
– Да что ты все боишься! Сейчас другие времена.
Глупа, как овца, говорит про Жанну Иоганновну Анисимов, и следует признать, это – сущая правда. Ничто так не раздражает, как глупая самоуверенность. «Все боишься…» Если бы в свое время страх не погнал Муру туда, куда он ее погнал, в постель к Анисимову, где бы они были сейчас со своими имениями, аристократическими связями, национальностью «немка» в паспорте? Где? Что там ни говори про Анисимова, хоть называет его Мура в крайнем раздражении «Иван-дурак», но ведь он спас их.
Когда-то – глупенькие! – обсуждали с Лёлей, что истинней: Бог есть любовь или любовь есть Бог? Умора! Страх есть Бог – вот истина! Чего не сделаешь из страха быть изгнанной, узнанной, пойманной! «Вашего отца зовут Иероним Францевич?» О, она не так, как эта дура Лёлька! У той все написано на ее красивом лице. А о том, что Мурой движет страх, не знал никто. И разумеется, Анисимов. Потому и попался так легко. Разве бы он женился на дочери помещика? А уж когда женился, принимай грехи на себя и прячь концы в воду. Не всем удавалось, а Ивану удалось, не такой уж, видно, дурак.
Вспомнила Лёлю… Она часто ее вспоминала. И жалела, да, жалела, несмотря на обидное, стародавнее: «…каждый день видеть Анисимова, даже выходных не иметь». Вот так. Когда-то клялись в вечной дружбе. Лёля-то плюнула на клятвы, а Мура – нет. Но об этом тоже никто (и Лёлька!) не знает. Выскочила замуж за голодранного эмигранта. С ее-то данными! И всю жизнь промучилась с ним. Его и в двадцать девятом забирали, и в тридцать седьмом, и уже окончательно – в сорок втором. С высшей мерой. Лёлька осталась без ничего, с детьми, черт знает где, и если бы не Мура, то и квартиру бы в Москве потеряла.
Другие времена, считает тетка. Ей-то откуда известно, какие сейчас времена? Этого даже Мура не знает. Пожалуй, что-то знает Иван-дурак.
– Опять начинается, – сказал он недавно, уткнувшись за завтраком в «Правду».
– Что начинается? – спросила Мура, но он ничего не прибавил к своему сообщению.
После его ухода развернула газету: ругают какого-то Сомерсета Моэма, космополитов. Ну и что?
Сегодняшний прием устраивается для Чернопятовых.
Значит, всё – по первому разряду. Мура достает из массивного, орехового дерева буфета мейсенские тарелки, ставит на стол бронзовые витые подсвечники…
С Чернопятовыми познакомились в Швеции в конце войны. Они приезжали в Стокгольм ненадолго, с какой целью – Мура не знала. Знала только, что Анисимов боится Чернопятова и рад, что Мура в два дня подружилась с его женой Анной Егоровной, Нюсей.
– Чернопятов – человек страшный, – сказал Анисимов Муре шепотом на улице.
Она обомлела. Таких слов от Анисимова раньше не слышала, никогда никому не давал характеристик, разве что тетке: «Глупа, как овца».
– Это он в тридцать седьмом разбирался с делом Гараи и этих венгров, что вместе с ним. И он же подцепил их в сорок втором.
…В сорок втором, перед отъездом в Швецию, Анисимов принес домой эту новость: Гараи арестован.
– Опять? – ахнула Мура.
Разговаривали за обедом.