Как жаль, что так поздно, Париж! — страница 59 из 78

И вот она проходит мимо сидящих в приемной людей, открывает тяжелую дверь и выходит на улицу. Сначала – направо к метро, а потом – вниз по бульвару к Чистым прудам. «Поздравляю вас, – стучит в голове, – поздравляю вас». Она идет, торопясь, что-то гонит ее вперед, вперед. И вдруг – как током: Генриха реабилитировали! Оправдали! Нет, не оправдали, а признали, что ничего не было! Ничего не было, из-за чего стоило умирать, бояться, лгать собственным детям! Господи, какой день! Можно плакать, можно биться головой о чугунную решетку на Чистопрудном бульваре, но ничего нельзя изменить, вернуть. Всё исчезло, превратилось в пепел, и вместо горсти пепла – эта бумага в руках!

У Покровских ворот Елена Николаевна зашла в кондитерскую и купила пирожных. Девочки должны знать, что сегодня – праздник. Праздник! Но никого не было дома, когда она вернулась. Ирма позвонила и сказала, что останется ночевать у Гали. Галя – Ирмина подруга, вместе готовятся к экзаменам. Ирма теперь учится в фармацевтическом, на вечернем отделении, а работает в аптеке.

– Отца реабилитировали, – сказала Лёля в трубку.

– Что? – не поняла Ирма.

– Ладно, потом…

Марта пришла поздно и, увидев на столе пирожные, захлопала в ладоши.

– Ой, а я так жрать хочу! – засмеялась она.

– Отца реабилитировали, – бесстрастным голосом сказала Лёля. Ликование уже померкло в ней.

– Да? Как хорошо! – Марта схватила пирожное.

– Руки пойди помой, – сказала мать.

– Ой, мама, чего сегодня было! – торопясь рассказывала Марта. – Милка с Гришкой из второй французской ходили подавать заявление в загс. Смеху было!

Мила и Гриша – ее сокурсники по университету. В прошлом году Марта поступила в университет, и ее (вот что значит переменились времена!) приняли, несмотря на то, что в анкете она написала про отца – репрессирован.

– Почему Милка, Гришка, почему – жрать? Почему в тебе столько грубости? – В голосе Елены Николаевны звенело отчаянье.

Из дневника Елены Гараи:

«25 февраля 1956 года

Сейчас разбирала вещи и нашла этот дневник, совершенно забытый. Последняя запись от 13 июня сорок первого года. Боже мой! В другой жизни… Стихи Марты о Сталине. Показала ей, думала посмешить, а она расстроилась, говорит: “Мама, вырви эту страницу, какая гадость!” – “Да ты была маленькая!” – “Все равно гадость”.

Это она, да и все мы под впечатлением XX съезда. Он сегодня закончился, а открылся 14 февраля, в день рождения Ирмы. Мне это кажется знаменательным…»

Широкое небо, еще не вполне весеннее, но и не зимнее, сыплет на город легкий снег, и он тает, не долетев до мостовой. На улице Фрунзе, бывшей Знаменке, скользко. Улица скатывается с Арбатского холма вниз к Моховой. Недаром – Моховая, мох, болото, низина. Веселый снег щекочет лицо, когда Елена Николаевна, запрокидывая его, смотрит на трехстворчатое – «итальянское» – окно над аркой. На чужой свет за чужими стеклами.

Здесь было их первое с Генрихом жилье. Здесь бывала счастлива, несчастна, но больше – счастлива. Тень счастья навсегда за трехстворчатым окном.

Никого из прежних жильцов в квартире давным-давно нет. Григорий Дмитриевич не вернулся, Дарья Петровна в войну умерла, а Маню родственники увезли куда-то под Серпухов.

Об этом рассказала лифтерша, все так же сидевшая на своем стуле, покрытом стершимся от времени куском ковра, когда десять лет назад, вернувшись из эвакуации, Лёля с Ирмой и Мартой пришли сюда.

– Под Серпухов, милые, под Серпухов, – пела лифтерша, – увезли Манечку, сердешную мою. А Григорий так и пропал в тюрьме…

Лифтершу все в доме ненавидели и боялись, подозревая, не без оснований, что она-то и есть главный соглядатай и доносчица. И ее же назначали понятой, когда приходили с обыском…

В такое время умудрялись быть счастливыми! А потом всех – всех! – разметала буря.

Как хочется рассказать Генриху про то, что их страдания теперь названы словами, произнесенными вслух, с трибуны. Необоснованные репрессии. Как хочется рассказать!

Вот пришла к старому дому, как к родной могиле. То, что Генрих понимал так давно и о чем она умоляла его молчать, говорила: «Перестань, подумай о детях!» – теперь обсуждают даже в трамвае. Необоснованные репрессии. Кто б мог предположить, что такие слова прозвучат когда-нибудь утешением!

Постояв у старого дома, Елена Николаевна возвращается к метро. На бульваре деревья еще зимние, белые на черной, ждущей весну земле. Прежний памятник Гоголю, говорят, увезли в Донской монастырь, а к новому и привыкнуть невозможно.

«…Как ты бежала по Пречистенскому бульвару, мне никогда не забыть!»

Осень пятьдесят шестого года стала точкой отсчета. Говорили: до венгерских событий, после венгерских событий.

После венгерских событий в Москву приехал Фери. Работать в торгпредстве. На Садовом кольце, у Самотеки, им с Диной дали роскошную казенную квартиру, обставленную полированной мебелью.

– Полированная мебель на Западе уже вчерашний день, – сказала Дина, заметив восхищенные взгляды Ирмы и Марты.

Лёле стыдно: дочери выглядят какими-то бедными провинциалками. С разгоревшимися лицами примеряли по очереди Динину мутоновую шубу, разглядывали магнитофон, телевизор. «Мещанки!» – ужасалась Лёля. Сама она очень холодно приняла приглашение Фери прийти в гости. «Хорошо, как-нибудь».

«Нет, нет, – запротестовал Фери, и голос его по телефону прозвучал с непривычным радушием. – Мы завтра же ждем вас!»

И вот они в гостях. После стольких лет! Милиционер в будке у подъезда: «Вы к кому?» – «К Гараи». – «Пожалуйста, шестой этаж».

Шестой этаж. Табличка на дверях: «Ф. Гараи». Марта теперь – Михайлова, Ирма – Кузьмина. В два года одна за другой вышли замуж. Только Елена Николаевна по-прежнему – Гараи. Но разве дело в фамилии? Фери, Ирма и Марта, оказывается, неуловимо похожи друг на друга! Лёля и Дина одновременно ловят это сходство. Раньше его как будто не было.

– А? – говорит Дина. – Раньше я этого не замечала. Особенно в Марте. Правда, Лёля?

И Лёля видит: да, похожи. Дочери Генриха похожи на его младшего брата. Ничего удивительного. Удивительно другое: как изменился Фери! Раньше имя Генриха даже упоминать боялся, а сейчас с воодушевлением рассказывает, что всю стену – всю стену! – занимает выставка, посвященная Генриху в городском музее в Заласентгроте.

– Нас пригласили на открытие, – в голосе Дины самодовольство.

«Все так же бесцветна, – с удовлетворением отмечает Лёля. – И очень постарела, тут уж никакая шуба не поможет».

– Мы были почетными гостями…

Кровь приливает Лёле к лицу, оно становится пунцовым. В этой казенной роскоши дышать же нечем! Она поднимается со стула, и Дина сочувственно предлагает:

– Я провожу тебя в ванную.

Значит, мертвым воздали по заслугам? «Всю стену», – сказал Фери. А знает ли он, где та стена, к которой в последний раз прислонялся Генрих?

Но она несправедлива. В чем, в самом деле, виноват Фери? В том, что и он не погиб в Ухте, как старший брат? Это зависть и ревность говорят в ней, не дают дышать.

«Надо успокоиться, успокоиться», – шепчет Лёля, уткнувшись в мохнатое полотенце. Ее лицо пылает, и холодная вода не в силах остудить его.

Следовало бы поехать в Коми, в Ухту. Ведь именно там он погиб. Но что увидишь, кроме леса и неба? Все же следовало бы поехать. Но девочки учились, потом Ирма выходила замуж, Марта, лишних денег нет. И уже стало казаться, что не так это важно – поехать в Ухту. Важней нечто другое, другое. Истинный памятник Генриху – его дети. Какие они – вот что важно. Сумела ли она воспитать в них его черты? Конечно, нет. Дочери бездумны, легкомысленны, и она виновата в этом. Сама внушала им не думать, на любые опасные вопросы отвечала: «Тише! Не надо об этом говорить. Тише!» Боялась стен, соседей, всего боялась.

Теперь, когда как будто можно говорить обо всем, дочерям некогда. У них своя жизнь. Ирма окончила институт. Марта уже на пятом курсе. «Я буду журналистом, как папа». Но знает ли, что такое «как папа», неясно. Они забыли отца. Но, может быть, что-нибудь прорастет? Его честность, доброта… «Все же они хорошие, добрые девочки, – думает Елена Николаевна, – но не пристрастна ли я?»

Через год встретила Муру. Отправилась как-то в ЦУМ покупать подарок для Марты ко дню рождения и встала в длиннющую очередь за какими-то диковинными импортными босоножками без задников. На дворе осень, не сезон, а за босоножками – давка. Елена Николаевна отважно ринулась к прилавку, а когда вынырнула из толпы со съехавшей набок шляпой и с заветным чеком в руках, увидела Муру.

– Ну? – так, будто они не расставались на целую жизнь, насмешливо спросила Мура. – И ты туда же?

– Босоножки… – еще не отдышавшись, пробормотала Елена Николаевна. – Для Марты…

– Сколько ей лет?

– Двадцать четыре года. А Ирме – двадцать семь.

– Значит, мы двадцать семь лет не виделись. – Лицо, в котором с трудом можно было узнать черты прежней Муры, сделалось серьезным.

– А ты знаешь, – улыбнулась Елена Николаевна, – мы здесь и встретились в последний раз, там, на улице, помнишь?

– Нет, не помню, – сказала Мура. – Как живешь?

– Живу… А ты?

– Я не живу, я доживаю, – сощурилась Мура. – Анисимова хватил инсульт, когда все началось. Вернее, кончилось. Теперь я выношу за ним горшки, вот и вся карусель.

Она внимательно посмотрела на Лёлю. Та молчала.

– Между прочим, торжествуй: Чернопятов застрелился.

– Чернопятов? – спросила Лёля. – Кто это?

– Не знаешь разве? Теперь, впрочем, уже никто, – сказала Мура с усмешкой. – Я тороплюсь, у меня там тетка одна с Анисимовым.

– Жанна Иоганновна? Неужели жива?

– Я думаю, она будет вечно жива. Ну, я бегу, привет!

Она стала медленно и тяжело спускаться по лестнице. «Может, догнать, хоть телефон спросить? – растерянно думала Елена Николаевна, глядя вслед толстой крашеной женщине. – Мура… Неужели я встретила Муру?! И – ничего. Пустота. Как она сказала? Привет! Как Марта…»