– Да зачем столько! – воскликнула Анна Ивановна, Темина мама. – Неужели Милочка выпьет целую бутылку?
– Выпью, – неожиданным басом ответила Милочка.
Все засмеялись, а Темин папа щелкнул затвором фотоаппарата, и стол с сидящими вокруг него смеющимися детьми остался навек запечатленным на глянцевой поверхности картона.
В ту ночь, когда за ним пришли, Илья Михайлович, отец Тёмы, как раз печатал в темной ванной фотографии. Так они и остались лежать в пластмассовом корытце – смеющиеся дети за столом, покрытым нарядной скатертью…
Как было выжить отцам, когда безжалостная государственная польза заставила их погибать при Халхин-Голе и у линии Маннергейма… В подвалах Лефортовской тюрьмы, измученных пытками, онемевших от ужаса… И в снегах Потьмы от цинги и пеллагры… И под Киевом с винтовками вместо пулеметов… В плену у немцев, в Моабитской тюрьме и в Майданеке… И снова в Потьме (этих же несчастных пленных)… И в Лефортовской тюрьме уже после войны… Как было выжить отцам, когда все – все! – против них?! Блестящий человек Лефорт в напудренном парике, трепетавший перед Herr Рiter’ом, знал бы он, что его именем назовут страшную тюрьму и станут в ней пытать, рвать, жечь! Знал бы – не удивился: «В Московии, фрау Монс, жить – по-московски выть…»
За одну ночь постарела мать. Она вынимала фотографии из корытца и шлепала их на глянцеватель. Зачем она это делала? Хотела закончить работу отца? Тёма смотрел со страхом на ее сухие глаза и дрожащие губы.
– Пойди разнеси ребятам, – сказала она, и он с пачкой еще теплых фотографий побежал по квартирам, не зная, что все это – в последний раз.
– Ну вот, – сказала мама, когда он вернулся. Губы у нее перестали дрожать. – Сейчас мы уходим.
– Куда? – не понял Тёма. Покачав головой, мама показала на стену, за которой жили соседи. Когда-то вся квартира принадлежала родителям отца, над входной дверью долго висела табличка «Докторъ М. М. Бергеръ». Потом семью доктора уплотнили, сам он умер, бабушка уехала к старшей дочери в Ленинград, табличку сняли…
Чтобы соседи ничего не заподозрили, мама не стала собирать вещи, она взяла Тему за руку и вышла с ним из квартиры.
– В ванной всю ночь свет жгли! – крикнула им в спину соседка.
В сумочке, которую мама прижимала к себе, лежали документы и несколько фотографий, в том числе и эта, последняя.
До Ленинградского вокзала шли пешком (это было недалеко), потому что сесть в трамвай мама боялась: вдруг кто-нибудь увидит и догадается, что они поехали на вокзал. В Ленинград поезд пришел утром.
– А вещи? – спросил проводник, увидев, как они выходят из вагона.
– Мы без вещей, погулять, – сказала мама и быстро пошла вперед, стараясь затеряться в толпе.
Тёма бежал следом, оглядываясь. Мамина растерянность пугала больше всего. Никогда раньше она не была такой.
– Ты же не была такой… кваксой. Возьми себя в руки.
Тёма, услышав эти бабушкины слова, подумал, что, должно быть, квакса – это среднее между квашней и кляксой, и ему стало смешно. Вообще у бабушки он почувствовал себя спокойно. Увидев невестку с внуком, бабушка мгновенно все поняла и с каменным неприступным лицом повела их по коридору в комнаты. И потом, когда мама ей все рассказала, она не закричала, не заплакала, как боялся Тёма, а пошла в кухню и поставила на керосинку чайник с водой.
– Кашу будем варить. Ты какую больше любишь – пшенную или овсяную? – спросила она внука.
– Манную, – сказал Тёма.
Здесь, у бабушки и папиной старшей сестры тети Зои, в большой тихой квартире на Васильевском острове («У нас стены с метр толщиной, потому так тихо», – говорила тетя Зоя) Тёма и мама пережили войну, блокаду, смерть тети Зои, возвращение отца в сорок пятом году, «смывшего кровью» несуществующее преступление, и его новый арест в сентябре пятьдесят первого.
Перед новым арестом бабушка, слава богу, умерла, а Тёма успел поступить в институт. Когда отца увели, мама с трясущейся головой (так и остался у нее с того дня нервный тик) сказала:
– Надо уехать, спрятаться… Хотя бы на время…
И они поехали в Москву, к маминой университетской подруге Ирине Николаевне, с дочерью которой, Сонечкой, Тёма когда-то обменивался фантиками и играл в куклы. Сонечка хотела играть только в куклы, и Тёма всегда уступал ей, хотя знал, что игра эта – девчоночья и мальчишки в куклы не играют…
Вовка Мастюков и Сталина! Как это пережить? Положим, ничего не было с Вовкой, они даже не целовались. Один раз Соня была у него дома, пили чай вместе с родителями. Элла Семеновна, мать Вовки, рассказывала, как они уезжали в эвакуацию и как Вовка потерялся на станции Кинель, а потом нашелся.
Вовка же приходил в гости к Соне два раза – на день рождения и на Пасху.
– Не говори Вове, что Пасха, это ведь нигде, кроме как у нас, не принято, – предупредила мама.
Как будто Соня сама не понимает! Это принято только у них, потому что у них главная – Марфуша.
– Жениха-то зови, – сказала она Соне, растирая в высокой фарфоровой кружке желтки с сахаром.
– Ну какой он жених, Марфуша, что вы говорите, – возразила мама.
Соня в глубине души ничего не имела против слова «жених», но мама, конечно, права, какой он жених, недосягаемый Вовка Мастюков! Мама права…
Вдвоем с Соней они толклись на кухне, помогая Марфуше. Сталина тоже рвалась помогать, но Марфуша ее отстранила:
– Ты, девонька, иди погуляй…
Невзлюбила Сталину с того самого дня, как она пришла жить к ним. Соню это мучило, Ирину Николаевну удивляло. К бабушке в Калязин она Сталину не отпустила. «Надо учиться, – сказала ей в тот страшный сентябрьский день. – Будешь у нас жить и учиться».
– Да не больно она и рвется к бабушке-то, что ты ее уговариваешь! – ворчала Марфуша, когда девочки уходили в институт. Богомольная, сердобольная Марфуша не жалела сироту! Это было удивительно.
А когда через две недели после Пасхи Вовка Мастюков, Сонин «жених», и Сталина поженились, Марфуша сказала в сердцах:
– Вот! Что я говорила? Знать надо, кого жалеть!
Больше всего обижало то, что Сталина даже не каялась перед подругой. Забрала вещи и ушла. И когда Соня, напряженно улыбаясь, предложила проводить ее до трамвая, вежливо сказала:
– Спасибо, не надо.
Было ясно, что у ворот, за темно-красным забором, ее ждет Вовка Мастюков. И Соня поняла это так же ясно, как Марфуша и мама.
И должно быть, что-то понял Тёма, Артём, он в это время еще жил у них. Соня совсем не замечала его. Он был молчалив, застенчив, целыми днями просиживал в Ленинской библиотеке, гулял по Москве. Его мать, Анна Ивановна, уехала в Ленинград на разведку, как она говорила, и он уже мечтал быстрей уехать туда. В тот день, когда Сталина, забрав вещи, ушла, Артём предложил Соне пойти в театр.
– Пошли, а? У меня есть билеты во МХАТ, собирайся.
С Соней он не был застенчив, говорил покровительственно, как будто был гораздо старше ее.
– Ну что же ты? Вечно тебя приходится ждать…
Соня, переодеваясь, спросила из-за двери:
– А тебе понравился Вовка Мастюков?
Произносить это имя – больно, но еще больнее – не говорить об этом.
– Хозяин жизни! – усмехнувшись, отозвался Артём.
И Соня поняла, что Вовка ему не понравился. Хозяин жизни? Да, именно так.
…Еще все на месте: и красный забор, и деревья, что свешиваются через него. И дедушка все так же клеит конверты, хотя Сталин уже умер. Умер Сталин, про которого дедушка, к ужасу мамы, всегда говорил: «У, батюшка!» – и грозил кулаком черной тарелке репродуктора, висевшей за дверью в столовой.
Еще все на месте, еще жизнь не успела измениться. И негодяи на месте. «Их время никогда не кончится», – пророчески заявляет мама. Соня знает, что она имеет в виду: у мамы неприятности на работе. Низкий абажур в столовой, с которого свисает зеленый витой шнурок, освещает ее руки, перебирающие какие-то бумаги из черной резной шкатулки. Мамино лицо в тени, она не хочет, чтобы дедушка видел, как она страдает.
– Разве я умею бороться с негодяями? – Ее голос дрожит. – Я умею жить в экспедициях и по году не видеть дочь и отца. Я умею читать лекции и писать в научные сборники, но бороться…
Соня лежит тут же на диване, прижимаясь спиной к теплым изразцам белой кафельной печи. Уже осень, ветер и дождь стучат в стекло, а Марфуша вносит самовар (пожалуй, во всей Москве нет другого такого дома, где еще ставят самовар).
– В пятой квартире к Софье Феликсовне муж из лагеря вернулся, поглядеть страшно: покойник и покойник. Натерпелся, видно…
Да, говорят, что из лагерей уже возвращаются люди, что за осуждением Берии последует осуждение… Сталина! Но негодяи (с этим соглашается и дедушка), негодяи по-прежнему сильны, как всегда.
Соня не слушает, о чем говорят за столом, она вдруг начинает смеяться, прямо давится от смеха, зажимая рот рукой.
– Сталина-то, Сталина! – повторяет она сквозь смех удивленно глядящим на нее дедушке и маме. – Что ж она будет делать теперь со своим именем?!
…Больше всех Сониному замужеству радовалась мама.
– Очень важно, – говорила она, – выйти замуж за юношу из хорошей семьи.
– Юношу! – хохотала Соня. – Сейчас уже никто так не говорит!
– А как говорят?
– Говорят – парень.
– Этого я даже произнести не могу, – уверяла мама.
Они суетились на кухне, помогая Марфуше. Та делала свое коронное блюдо – ромовую бабу, высокий многослойный пирог, который обливают ромом и выносят к столу в полыханье синего пламени.
– Это я для тебя выхожу замуж, – сказала Соня матери. – Чтобы ты успокоилась.
– Ну что ты! Как не стыдно! – воскликнула Ирина Николаевна.
Она в самом деле беспокойно присматривалась к дочери, в последнее время особенно. Соне двадцать шесть лет, все подруги давно замужем, некоторые успели развестись и выйти снова, а Тёма Бергер давно и преданно ее любит. Чего же ждать! Неужели полудетская любовь к этому Мастюкову, разочарования и горести?.. Вся та история со Сталиной?.. Какое, однако, дикое имя дали в свое время девочке! Но оно не помешало ей стать счастливой. Если верить тому, что рассказывает Марфуша, у Лины (ее теперь так зовут) просто счастливая звезда. Марфуша иногда встречает Линину свекровь, Эллу Семеновну, их дом неподалеку, за Монсовскими палатами, там, где аптека. А Лина с мужем работают за границей,