Как жаль, что так поздно, Париж! — страница 76 из 78

Москва опустела не только потому, что уехали Давид, Гришка, Лесманы, а потому, что умер Миша.

На похороны пришла лавина народа. «Откуда они?» – спросил кто-то позади Левы потрясенным шепотом. «Из Мишиной жизни», – сказал он, не оборачиваясь. Много лет назад, еще учились в университете, он понял, что Миша не похож на остальных. Что-то особенное, сосредоточенное было в нем. Прост, приветлив, но всегда как бы отдельно. В чем тут было дело? Трудно сказать. Молчаливый, застенчивый, он все же никогда не казался замкнутым, был открыт всем. Все и пришли проводить его, все, кому легче было, оттого что он живет в этом городе, на этой улице, на этой земле…

«Жил мало, а сделал много, был скромен, но сверкал, как бриллиант», – чего только не говорили над гробом, и все это было словно не о нем, не о Мише Федорове, с его скрытой страстностью, блистательной парадоксальностью, с его надеждами и несчастьями. Ох, как он был несчастлив! Любил одну женщину, а жил с другой, и ее тоже любил, но не радостно, а с вечной виной, которая разъедает сердце. Никто об этом не знал – ни та, которую любил, ни та, на которой женился… Вот Лев знал, может быть, и еще кто-нибудь, но вряд ли. Почему Миша рассказал именно ему, тоже загадка. Он весь состоял из таких загадок. Внезапно рассказал самое сокровенное. Почему?

В первое время после Мишиной смерти жизнь как будто потеряла смысл. Если вот так, на ходу все обрывается… Вокруг звенела московская весна, сын пришел к нему в Академию, и они вместе вышли на сияющий солнцем шумный проспект.

– А кто лучше – Файнберг или Федоров? – спросил Дима.

Он все еще любил задавать детские вопросы, а может, хотел рассеять отцовскую мрачность? Лев Дмитриевич засмеялся:

– Да его ни с кем из нас и сравнивать нельзя, это как разница между талантом и гениальностью.

– Да?! – изумился Дима. – Что ж ты мне раньше не сказал?

– Да это и так было ясно.

Дима замолчал, обдумывая слова отца. Это и так было ясно? Выходит, он полный кретин, не заметил гениального человека!

…Очень скоро наступило лето, лето 1993 года. Уже в мае стало по-летнему жарко. После работы мать уезжала на дачу, отца не было в городе, уехал на какой-то симпозиум в Гамбург, и Дима наслаждался свободой. И в один из таких счастливых свободных вечеров, слоняясь по Арбату, познакомился с девушкой по имени Даша.

Собственно, это трудно назвать знакомством, просто посмеялись вместе, глядя на то, как два клоуна потешали зевак. Минут через десять опять оказались рядом в очереди за мороженым. «Меня зовут Дима, а вас?» – «Меня – Даша». Снова посмеялись. Дима сказал: «Когда мы встретимся в третий раз, мы уже будем старыми знакомыми». И они в самом деле встретились в третий раз! Уже не на Арбате, а на Смоленской. «На правах старого знакомого я провожу вас», – сказал Дима, не смущаясь. Девочка пожала плечами, улыбнулась: «Ну пожалуйста…»

Она жила на Тверской. «Хорошо, что не в Братееве», – подумал Дима. До сих пор он никогда не знакомился с девушками на улице, а она, должно быть, решила, что он именно из таких.

– Вы всегда знакомитесь на улице?

– Первый раз.

По ее лицу нельзя было понять, верит она ему или нет. А уж он-то ей тем более не поверил, когда она сказала, что живет во Франции. В общем, они вдоволь повеселились, пока дошли до ее дома.

– Здесь живет моя бабушка.

– А вы где?

– Я же вам сказала: я живу во Франции.

Он снова засмеялся, оценив ее шутку.

– Не верите? Ну, как хотите.

Она тоже засмеялась, и так, смеясь, они расстались. Даша скрылась в подъезде, а Дима пошел к Белорусскому вокзалу, на метро. На следующий день, придя в университет, понял, что ему скучно. Просто скучно, и всё. «В кино, что ли, смотаться? Да ну, скука! В библиотеку хоть и надо, но неохота. Куда ж податься?»

Податься было некуда, то, что его томило, находилось в нем, он и не думал про вчерашнюю девушку «из Франции», так ему казалось, но что-то странное происходило с ним после вчерашнего…

Он поехал на Тверскую, удивляясь себе. Что он мог там увидеть, на Тверской? Десятиэтажный огромный дом. Ни номера квартиры, ни телефона он не знает. Дима медленно прошел мимо подъезда и на углу за гастрономом спустился в подземный переход.


«Партийным строительством» это можно было назвать лишь с большой натяжкой. Всех пугало слово «партия», слишком памятен был его зловещий смысл. Создавались блоки, движения. Миша Федоров с самого начала говорил, что нужна партия, строгая структура, не то все потонет в спорах. Были прекрасные люди, в основном интеллектуалы-гуманитарии, почитавшие слова больше действий. Это и оказалось губительным. Возвращаясь после очередных дебатов, Миша и Лева сокрушались, что так мало рядом людей из мира точных знаний. «Нас погубит болтовня, – резко говорил Миша. – Ведь можно не успеть, к осени все передерутся».

Он не дожил до осени, а то имел бы возможность сказать: «Видишь, я был прав». Ах, какой толк в том, что они умели предвидеть! Предотвратить-то не сумели. Стоя ночью под балконом Моссовета, той октябрьской ночью, когда уже лилась кровь и поражение было вот оно, рядом, Лев Дмитриевич с острой горечью думал о Мише, говорил с ним мысленно: «Видишь, ты был прав…»

Еще до осенних событий, летом, немцы созвали в Гамбурге научную конференцию памяти Миши Федорова. «Последнее свободное лето», – острили москвичи. Но еще казалось, что не все потеряно, теплились надежды.

– Какие там надежды! – насмешливо восклицал Гришка Файнберг.

Он тоже прилетел на конференцию из Нью-Йорка. Сидели в ресторанчике на набережной, был час кофе и Kuchen, святой для Гамбурга час. Льву Дмитриевичу всякий раз, когда его усаживали ровно в четыре за кофе с булочками и тортами (по-немецки Kuchen, не отсюда ли наша кухня?), хотелось черного хлеба с селедкой. «Извращенный русский вкус, – смеялся Гришка, которому тоже хотелось селедки. – Они тут этого не понимают».

Зато они – не мы, а они – собрали конференцию в память Миши, издали на немецком и английском его главный труд. Браво, немцы! Истинно математическая страна. Сидя рядом с немецкими учеными, Гриша и Лева продолжали давний московский спор. Немцы, впрочем, тоже были заняты своими разговорами и, только когда в сбивчивой русской речи улавливалось слово «Миша», улыбаясь, приподнимали стаканы с бренди.

– Какие там надежды! Давай уж признаемся, что просрали демократию, – говорил Файнберг. – Знаю, знаю, что ты сейчас думаешь: молчал бы уж с того берега…

– Да почему? – слабо отмахивался Лев.

Спорить в самом деле не хотелось, получалось какое-то теоретизирование. В гамбургском ресторане с Гришкой, прилетевшим из Нью-Йорка, горячая московская суетня выглядела академически холодной. Зачем спорить, если нельзя жить общей жизнью! С того берега? Вот именно.

Вернувшись домой, Лев Дмитриевич первым делом позвонил сыну. Сын был здоров, а сессия позади, чего ж еще?

– Поезжай к матери на дачу.

– Ну уж нет! Там – тоска.

Что-то прозвучало в его голосе, когда он сказал «тоска», или послышалось?

– Я вечером иду к Мишиной жене, ей передали презенты из Гамбурга. Может, сходим вместе?

– Давай, – вяло согласился Дима.

По усвоенной с юности и теперь уже старомодной привычке Лев Дмитриевич никогда особенно не вглядывался в приятельских жен, они были как бы за гранью его мужских интересов – чужие жены, вот и все. А Мишину жену Ларису он и видел-то всего раза три. Теперь она сидела перед ним и, слушая его рассказ про конференцию, в волнении все время снимала кольца и снова их надевала – сначала на левой, потом на правой руке. Ее лицо порозовело, а глаза под круглыми бровями уже не казались такими усталыми, как вначале. Она расспрашивала про Файнберга.

– Все уезжают, – сказала она. – Вы тоже уедете?

– Уезжают не все, – возразил он. – Мы, например, не уезжаем. – Он посмотрел на сына и еще раз твердо сказал: – Нет, мы не уезжаем.

– И правильно. – Она снова сняла кольцо с руки. – Миша никогда бы не уехал. Давайте чай пить, – сказала она без перехода, и Лева понял, что она подумала о том же, о чем и он: Мише никогда не кричали «жид»…

За чаем она рассказывала о Мише. Лев Дмитриевич удивился: как многого он, оказывается, не знал!

– Он жил на Арбате, на Собачьей площадке. Когда ее разрушали, он плакал. Он говорил, что Собачья площадка – не адрес, а образ жизни, и теперь все изменится…

– И все изменилось? – спросил Дима, покраснев.

Лариса улыбнулась.

– Конечно. Юность кончилась, и все стало другим.

Она показала им фотографии. На любительском снимке у некогда знаменитого фонтана с собакой стояли дети, щурясь от солнца, и среди них Миша.

– Не могу понять, что его нет, – сказала Лариса, вглядываясь в снимок.

Ее лицо опять сделалось усталым, и Лев Дмитриевич поднялся, прощаясь.

Значит, Мишино детство прошло на Арбате. «Собачья площадка – не адрес, а образ жизни»… Почему он не любил Ларису? То есть почему не любил ее единственной любовью? Такая славная женщина… Как волновалась, снимала кольца… А обручальное, между прочим, носит не по-вдовьи, на правой руке.

Лев Дмитриевич усмехнулся, вспомнив, как Миша говорил ему: «Тебе надо было быть писателем – ты умеешь видеть детали…»

3

Муж звонил и звал обратно, но уехать из Москвы невозможно. Во-первых, Даша, во-вторых… все остальное. Она уже насытилась заграницей, но даже не это, не это. Что-то не отпускает, не позволяет уехать. Странно, когда мать была жива, она так легко уезжала от нее, а теперь, когда ее нет… Прошлая жизнь и нынешняя переплелись, как сосновые корни. Были такие корни в ее детстве, когда они с матерью жили на даче под Ленинградом. Отец поехал в писательский Дом творчества в Комарове, а их поселил на следующей станции, в Зеленогорске. Он приезжал к ним, и они отправлялись гулять. Ходили пешком далеко в лес, на озера. Какие там были озера! Красавица, Долгое… На высоком берегу Красавицы росли сосны, она любила сидеть на их твердых корнях, свесив ноги над обрывом. Интересно, что отец никогда не говорил «Ленинград» – только «Петербург», «Питер». Как бы он теперь обрадовался, что городу вернули имя!