Как жила элита при социализме-2 — страница 2 из 9

Известно, какой беспрецедентной травле со стороны либерально-демократи­ческой интеллигенции подвергался Н. С. Лесков после его антинигилистических романов «Некуда» и «На ножах». Уже тогда гениальный поэт и мыслитель Федор Тютчев с удивлением писал о парадоксальной зависимости монархической вла­сти [а в дальнейшем — любой власти. — Т.Ш.] от тирании пошлого либерализма («чем либеральнее, тем они пошлее»). В основе такой постоянной зависимо­сти — комплекс неполноценности, вечный страх прослыть «лапотниками» перед «просвещенной» Европой.

И как же сильна эта традиция: хотя Николай Лесков и признан русскими литературоведами несомненным классиком, однако упоминается он на протя­жении XX и XXI вв. чрезвычайно редко. Молодежь его практически не знает. В советское время за демократизм мастера выдавалось его страстное желание жить по совести, что и определило нравственную высоту и его личности, и его творчества. А на рубеже 1980—1990-х гг., когда «властителями дискурса» уси­ленно расшатывались устои, готовился развал СССР, и негативное изображение инсургентов чрезвычайно ценилось, Лесков с его отрицанием радикалов, на удивление, по-прежнему в загоне: все же в чем-то другом, очень существенном, он явно не угодил либеральной публике, которая с XIX века неизменно определя­ла и общую идеологическую атмосферу, и литературную моду — при всей якобы свирепой царской цензуре. И это во времена господствующей идеологической установки — «самодержавие, православие, народность»!

В советское время тоже не без цензуры, хотя, естественно, идеологемы выдуманы иные. В 1924 г. по распоряжению одного из главных чекистов Якова Агранова ОГПУ арестовало четырнадцать молодых поэтов и других деятелей искусства во главе с другом Сергея Есенина Алексеем Ганиным. Дело об «Орде­не русских фашистов» закончилось расстрелом семерых из них. Остальные на длительные сроки угодили в лагеря.

В 1933—1934 гг. сфабриковано подобное же дело — русских славистов, когда судили более семидесяти человек, в том числе выдающихся лингвистов и литературоведов — Н. Дурново, А. Селищева, В. Виноградова, А. Седельникова. Двадцать восемь из них погибли. Наука о генезисе, истории, культуре славян была надолго ликвидирована и по существу не оправилась от удара до сих пор. Помню, в мое студенческое время упоминание о славянофильстве как идеологи­ческом направлении считалось дурным тоном. Всегда и везде — только русские революционные демократы: В. Г. Белинский, Н. Г. Чернышевский, Н. А. Добро­любов. Но и сегодня главное идейное противоборство среди литераторов на про­тяжении двух веков — XIX и XX — от студентов тщательно скрывается.

В 1920-е годы, редко упоминаемые в негативе современными либералами, далеко не все так благостно. Будучи всесоюзно знаменитым, Владимир Маяков­ский обитал в каморке для прислуги роскошной квартиры своих друзей — Осипа и Лили Брик, связанных с чекистами и по существу определявших литературную атмосферу того времени, уже тогда невероятно дурно пахнущую, о чем широкая публика совершенно не знает. Скажем, Осип Брик ратовал за отмену искусства как такового. К сожалению, и сам Маяковский не без греха: он презрительно называл Осипа Мандельштама и Анну Ахматову «внутренними эмигрантами», именно он возглавил травлю Бориса Пильняка и Евгения Замятина — первую в СССР кампанию подобного рода.

На протяжении десятилетий беспримерному поношению подвергался Миха­ил Шолохов, якобы укравший свой гениальный роман «Тихий Дон». Немало уси­лий в реанимации этой травли в послевоенное время приложил другой извест­ный писатель, но далеко не обладавший шолоховским талантом, — Александр Солженицын.

Михаил Булгаков отомстил своим многочисленным гонителям, выведя их в качестве негативных персонажей в «Мастере и Маргарите».

Гениальный композитор и мудрый человек Георгий Свиридов писал в мему­арах уже в постсоветскую эпоху: «Дети тех, кто сжил со свету М. Булгакова, теперь славят Булгакова, пишут о Булгакове, хвалят Булгакова, говорят «наш Бул­гаков», «великий Булгаков» и т.д. Ставят Булгакова, причем ставят на свой лад, переделывая, меняя смысл на противоположный. Xристос у Булгакова — недо­сягаем в своем страдании и в своем величии.»

О том, как пострадали в 1930-е гг. белорусские писатели, широко известно. Известно и кто писал на них доносы. Клеветнические рецензии и литературовед­ческие статьи, например, Лукаша Бенде и Алеся Кучера, тоже правомерно рас­сматривать как основание для практических оргвыводов со стороны правоохра­нительных органов. Тот же незабвенный Дмитрий Яковлевич Бугаев рассказывал нам на лекциях, что в газетах 1930-х гг., сохранявшихся в Национальной (тогда — Ленинской библиотеке), все разгромные рецензии оказались кем-то вырезаны, так что послевоенные поколения филологов познакомиться с ними не могли.

Послевоенная история литературы — своя, чрезвычайно интересная тема. Здесь мне уже многое известно не из книг и лекций, а из первых уст современ­ников.

Наиболее часто упоминаемым делом о погроме Компартией литературы до сих пор остается Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» 1946 г., в результате чего пострадали Михаил Зощенко и Анна Ахматова. Однако в недав­ней книге известной российской исследовательницы Аллы Марченко «Ахматова: жизнь» предстает несколько иная картина, в которой неблаговидно выглядят не столько партийные функционеры, сколько литераторы. Действительно, второй человек в государстве Андрей Жданов выступил с роковым докладом, цель кото­рого, по моему мнению, — консолидировать народ в восстановлении страны, для чего и требовалось идеологическое обеспечение, то есть литература определен­ного типа и настроения, именно та, которую мы относим по разряду «социали­стический реализм». Однако такой доклад всегда готовится не одним человеком. Докладчик при разработке тезисов доклада указал на идею, а конкретные фами­лии «зарвавшихся» литераторов предстояло назвать самим писателям. Литера­турная общественность Ленинграда, «(особо обиженная успехом послевоенных выступлений Ахматовой и Зощенко) назвала именно их» (А. Марченко).

Другой известный литературовед, чрезвычайно осведомленный, так как отец у него тоже был литературоведом, Дмитрий Урнов, пишет о закулисной стороне тогдашних событий: «В творческой среде шла своя борьба — за власть в лите­ратуре». И далее: «Информация запрашивалась сверху — подавалась снизу <...> Не надо называть имен, но не надо и на власть сваливать». Имеется в виду — не называть имен клеветников, уничтожавших, действуя через власти, своих кон­курентов. Так, у Ахматовой оказалось много завистников, тем более, незадолго до рокового Постановления ее посетил атташе английского посольства Исайя Берлин, а сын Черчилля устроил под окнами квартиры поэтессы пьяный дебош. Вот и формальный повод. А чем же провинился Михаил Зощенко? «“Кого же мог травить тишайший Михаил Михайлович?” — спрашивает дотошный изыскатель. Для кого тишайший, а кому ненавистный — был секретарем правления Ленин­градского отделения Союза писателей, поддерживал “своих”, а кого не поддер­живал, те и отомстили.» (Д. Урнов). Очень точная характеристика нравов — и не только того времени.

Так что все здесь сложнее, чем выглядит в агитпропе — еще советском, хрущевском, когда был осужден культ личности Сталина и, соответственно, бук­вально все связанное с ним. Мало кому известно, что уже спустя месяц после позорного Постановления Александр Фадеев, тогдашний председатель Союза писателей СССР, не посмотрев на мнение ленинградцев, восстановил Ахматову в членах Литфонда СССР. Она вновь стала получать пенсию, а главное — рабо­чую карточку. И далее руководство СП, не афишируя, потихоньку, но неуклонно и успешно реабилитировало опальных писателей. Им доставали дефицитные путевки в санатории, продвигали их произведения в редакциях.

А. Марченко и Д. Урнов показывают неординарность сложившейся ситуа­ции. Драматизм положения известных литераторов несомненен, но также несо­мненны усилия начальства Союза писателей их минимизировать.

Конечно, отношения творческих людей с властями всегда оказывались доста­точно сложными и нередко драматичными.

Иван Шамякин рассказывал о начале своей литературной деятельности, когда он в 1948 г. перебрался из провинции, где работал учителем, в Минск и поступил в Высшую партийную школу. Тогда же уже очень известный поэт Максим Танк был назначен главным редактором журнала «Полымя». Именно редакция «Полымя» в Доме печати, случайно уцелевшем от бомбежек во время войны, стала своеобразным клубом, где собирались тогдашние литераторы. Было их в то время — членов Союза писателей — немного, около пятидесяти человек. Жили дружно и весело, несмотря на бытовые трудности. В мемуарных заметках о Максиме Танке «На камне, железе и золоте» И. Шамякин писал, как восхищал его юмор великого поэта: «Но вместе с тем, чувствовал, что весь его юмор быто­вой, никакой политики! Шутил он как бы оглядываясь. Меня это удивляло, а вре­менами даже разочаровывало. Позже я понял причину такой настороженности и осторожности, понял и мудрость Танка. Поэт, который, казалось, возносился в поднебесье в стихах, был трезвым реалистом. Но я, вчерашний комсорг диви­зиона, все еще оставался идеалистом, хотя и писал романы и учился у лучших реалистов — классиков. Теперь могу заключить: вернувшись с фронта победите­лями, мы принесли необычную политическую наивность. Не только я, но даже такой настоящий реалист, смельчак, юморист, как Андрей Макаенок, оба мы считали, что активное участие в такой войне (у Андрея — тяжелое ранение) дает нам индульгенцию от любых политических обвинений. Подбирали повторно отпущенных на волю «декабристов» — мы же оставались почти равнодушными. Во-первых, молодые, мы не знали ни Скригана, ни Шушкевича, ни Федорови­ча. Что это за люди? Мол, те, из органов власти, которым надлежит все знать, знают этих «повторных» лучше. Началась борьба с космополитизмом, значит, продиктована высокой политикой, мудростью вождя. Правда, арест Xаима Мальтинского меня поразил: Xаим был моим первым редактором. Андрея возмутил: Xаим, комиссар батальона, потерял на войне ногу, имел три или четыре ордена. Такой воин, считали мы, да, наверное, считали все, действительно имел право на высшую охранную грамоту. Какой вред державе, партии мог нанести офицер, инвалид, коммунист Мальтинский? Разве что единственный его грех — пишет свои стихи (хорошие стихи в переводе на белорусский) — на идиш? Но мы же интернационалисты, так нас воспитывали с первого класса школы. Закончила воспитание война. Есть один враг — классовый. В этом мы были убеждены. Теперь я понимаю: Максим Танк не верил в индульгенции, охранные грамоты, врученные ему подпольем в Польше, войной с фашизмом. Оттуда и насторожен­ность, и осторожность, которую я тогда, идеалист, не мог объяснить» [здесь и далее перевод с белорусского мой. —