Как жила элита при социализме — страница 5 из 15

Степана Олейника не нужно путать с прозаиком Борисом Олейником, в начале 1990-х очень нелицеприятно (впрочем, абсолютно правдиво) написав­шем о перво-последнем президенте СССР Михаиле Горбачеве. С Борисом мой отец тоже был хорошо знаком. Но подружился именно со Степаном, сатириче­ским поэтом, всегда безудержно радостным, по-украински феноменально остро­умным, чрезвычайно похожим на запорожского казака. Как раз по его стихот­ворному фельетону снял свою первую короткометражную комедию «Пес Барбос и необычный кросс» впоследствии прославленный кинорежиссер Леонид Гай­дай. Степан и его жена после войны взяли из детдома девочку и очень ее любили. У них была трехкомнатная квартира на центральном проспекте — Крещатике — в доме, который мне тогда показался небоскребом. А квартира — огромной, очень солнечной, светлой, обставленной дорогой мебелью. Здесь я впервые увидела газовую плиту и телевизор КВН. У нас телевизор, наверное, «Рубин», появится только через несколько лет. Газ, правда, провели довольно скоро. Можно сде­лать вывод, что Киев быстрее, чем полностью разрушенный Минск, восстано­вился после войны, а его интеллигенция жила с максимально возможным тогда комфортом.

В Москве творческой интеллигенции, наиболее известным в СССР людям, в начале 1950-х годов предоставили квартиры в самом роскошном тогда доме — высотке на Котельнической набережной. Здесь жили в разное время: писатели Александр Твардовский, Константин Паустовский, Михаил Пришвин, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский; знаменитые артисты и режиссеры: Михаил Жаров, Фаина Раневская, Павел Массальский, Марина Ладынина, Лидия Смир­нова, Владимир Огнивцев, Галина Уланова, Клара Лучко, Людмила Зыкина, Роман Кармен, Николай Охлопков, Наталья Сац, композиторы Борис Мокроусов, Вано Мурадели, Анатолий Новиков, Никита Богословский; многие деятели науки. После разрушения СССР большинство представителей творческой элиты, кто остался жив, в этом, как и других престижных домах, квартиры или попродавали, или сдавали, переехав на дачи, — чтобы как-то выжить. Разместилась в дорогом жилье совсем другая «элита».

Мы в Москве гостили у фронтового папиного друга — белоруса Виктора Вольского, Героя Советского Союза (прототипа Виктора Масловского в романе И. Шамякина «Зенит»). Втроем, с женой Вандой и дочерью Лизой, кандидат наук Вольский занимал поначалу небольшую двухкомнатную квартиру. Но потом они переселялись во все более просторные, так как Виктор Вацлавович стал дипло­матом, доктором экономических наук, а впоследствии академиком, директором Института Латинской Америки. Он неоднократно в Америку летал и подолгу там находился. Дружил с тогдашним президентом Мексики, хорошо знал бра­тьев Кастро, других латиноамериканских лидеров. Рассказывал много интерес­ного. Казалось даже удивительным, что наш рахманый белорус может быть вот таким — человеком мира, знатоком экзотических культур, другом президентов, с которыми решает очень конфиденциальные политические и экономические вопросы. Естественно, в его квартире было много разных диковинок. Напри­мер, раковины, которые со страстью коллекционировал, он добывал сам, ныряя в Карибское море. Кто смеет утверждать, что дайверы стали известны нам после «перестройки»?

Больше в Москве я ни у кого не была, так как мы преимущественно останав­ливались в гостинице «Москва». Той самой, в которой погиб Янка Купала. Бело­русы традиционно, именно после войны, в ней селились.

В Минске приходилось бывать во многих домах. Особой экзотики, как у Вольского, конечно, не водилось, однако что-то необычное встречалось у мно­гих. Например, первый телевизор среди наших знакомых появился у классика детской литературы Янки Мавра, жившего на втором этаже первого подъезда «писательского» дома по Карла Маркса, 36.

Вещание тогда шло не более двух часов в день; одной из первых дикторов была ныне знаменитая и очень любимая народом актриса Мария Захаревич. Все соседи ходили к Мавру «на телевизор». Мы, дети, сидели на полу, на удивитель­ном ковре, скорее кошме, черно-синей, с красноватым орнаментом, подаренной Мавру почитателями из Туркменистана.

Однажды, также еще в 1950-х гг., Янка Брыль привез из Польши, куда часто ездил, костюмчики в национальном стиле для Гали и Наташи, тогда 6-9-летних. Когда они появились в своих удивительных нарядах во дворе, то поразили красо­той и детей, и взрослых. Действительно нарядно, да просто сказочно по сравне­нию с современным бросовым тряпьем из секонд-хендов! Но только писательские дети воспитывались в исключительной скромности, и больше в своих удивитель­ных нарядах девчонки не появлялись — боялись излишнего внимания к себе.

В 1960-х гг. писатели Беларуси, возвратившись с Декады белорусской литературы из Узбекистана, привезли полученные там подарки — националь­ные тюбетейки, стеганые халаты и шелковые платки, которыми подвязывались среднеазиатские мужчины вместо кушаков. Кто-то из белорусской группы в таком халате даже ходил дома. А я использовала платок многообразно, напри­мер, в качестве салфетки, для покрывания разных поверхностей: он оказался очень прочным и не выгорал.

А что же везли белорусы, отправляясь в гости? В основном дары наших лесов и рек (естественно, до Чернобыля): обязательно связки белых сушеных грибов, перетертой с сахаром клюквы, варенья из лесной малины, вяленой рыбы. Выши­тых и соломенных сувениров в 1950-е годы еще не продавали. А то, что вышивали своими руками наши бабушки, мамы и тети, вообще не считалось ценностью — бытовые вещи. Сегодня мы в семье, благоговея, за них даже взяться боимся.

Постепенно сувениры от поездок как украшение интерьера появлялись во все большем количестве. Когда в 1963 г. отец вернулся из США, где работал в составе белорусской делегации в ООН, он также привез какие-то штучки, но настолько быстро раздарил друзьям, что мы даже не успели их как следует рассмотреть. Впрочем, возможно, и правильно: явная штамповка.

А вот импортируемые китайские вещи в 1950-х гг., до того, как поссорились Мао Цзэдун и Никита Хрущев, были исключительно высокого качества. Очень хорошими оказались детские шерстяные костюмчики, красочные полотенца, вазочки, но особенно — шелковые изделия. Сохранившиеся в квартире моих родителей желтые в цветах шелковые покрывала за шестьдесят лет совершенно не утратили вид и по-прежнему нарядны.

В то время с большим вкусом делались фигурки из поделочных камней, фарфора и фаянса. Были у нас даже пресловутые семь мраморных слоников, считавшихся пошлостью, — мы с ними играли. Видимо, всякая мелкая пластика что-то значила для родителей как память о конкретных событиях и местах. Но в середине 1960-х годов, под влиянием модных тенденций минимализма, я, укра­шая дом, все это — как мещанское и безнадежно отжившее — повыбрасывала. Родители промолчали: то ли сами не считали ценностью собственные приоб­ретения — мол, купим новые; то ли, скорее всего, не акцентировали внимание в целях воспитания: раз дочь убирает, украшает дом, уже хорошо; упреками можно отвратить от стремления заниматься домашним хозяйством.

Лет через десять после своей «домашней реформы» я сама горько пожалела об утраченных вещах и проклинала себя за свою непроходимую глупость. Меня оправдывает лишь то, что не я одна поддалась модному поветрию (тем более пре­ображала квартиру еще подростком).

Сошлюсь на русского писателя Владимира Солоухина. Он писал в книге «Письма из Русского музея»: «Я помню, как откуда-то с Запада захлестнула Москву повальная мода на модерновую мебель. Совпало к тому же с большим жилищным строительством, то есть, значит, с переселением на новые квартиры. Пошли в ход столики на четырех раскоряченных тонюсеньких ножках, табуре­точки на трех раскоряченных ножках, фанерные шкафчики, фанерные полочки, пластмассовые абажурчики и настольные лампы, глиняная посуда с облагоро­женным звучанием — керамика. Взбудораженные москвичи пошли выбрасывать из своих квартир красное дерево, карельскую березу, ампир, павловские гости­ные, венецианское стекло и хрусталь. Не буквально выбрасывать, конечно, — в комиссионные магазины, где все это было моментально скуплено иностранца­ми за баснословный бесценок. Угар прошел быстро. Теперь снова какая-нибудь завалящая столовая ХІХ века стоит дороже, чем двадцать самых модерновых гарнитуров, но, увы, поздновато. Тысячи и тысячи москвичей остались при своей фанере, глине и пластмассе. Ах, это пошло, ах, это мещанство, ах, посмотрите, как на Западе. А Запад приобрел всю нашу пошлость, все наше мещанство, вывез к себе и весьма доволен».

Так же, как с ценными вещами, советские люди в 1991 году поступили с собственной страной — бездумно, бездарно, глупо...

И в нашей семье вещей не ценили. Все активно раздавалось, без сожаления выбрасывалось — тогда, когда можно было починить. А теперь я с завистью смотрю, например, на мраморную настольную лампу с зеленым абажуром, купленную еще в начале 1950-х гг., в доме Людмилы Карповой: и у нас была такая же. Где она? Как бы я хотела сейчас ее вернуть... Недаром моя младшая сестра Олеся и ее муж Сергей изредка, по возможности, покупают антикварные вещи — восполняют то, чем мы в своем легкомыслии бездумно пренебрегали. То есть действует закон жизненной полноты — возобновления там, где образова­лись искусственные бреши.

Оценивая квартиры наших соседей в «писательском» доме, пожалуй, наибо­лее высоко поставлю художественный вкус именно семьи Карповых. Всего в меру, все очень гармонично. И обязательно время от времени — снова-таки в целях воспитания детей — появлялись в их доме какие-то удивительные приобретения. Например, в начале 1960-х гг. у них в прихожей стояла огромная, в натуральный рост, собака-копилка из фаянса: каждый приходящий в квартиру норовил бросить в нее копеечки. Наполнялась она несколько лет. Было интересно опускать монетки в «собаку», а не потратить на мороженое, именно потому, что нигде никто та­кой большой копилки не видел. Друзья Карповых загадывали, сколько же она может вместить.

Все квартиры не лишены были уюта, так что назвать стандартными их ни в коем случае нельзя. Правда, в то время хороших обоев не было, стены в некото­рых писательских квартирах покрывались колером и так называемым «накатом». Я и сейчас люблю именно такие стены. Окна занавешивались тюлем и в кух­нях — простенькими ситцевыми белыми занавесочками с кружевом «ришелье» по краям. Позднее все гонялись за немецким «дедероном», появились также шторы из особой портьерной ткани с крупным рисунком. В 1970-е годы шторы стали шелковыми, в 1980-е — уже и гобеленовыми. В любом случае, даже в офи­циальных учреждениях, с гардинами и шторами — более разнообразно, уютно, по-домашнему, по сравнению с одинаковыми — везде и всюду — жутко надоев­шими с 1990-х годов жалюзи, закрывающими свет, унифицирующими все и вся.