Почему они врали?
Прослышав (скорее всего от Лайонса) о виткинских изысканиях, корреспондент The New York Times Уолтер Дюранти предложил за плату поделиться с ним добытыми сведениями. Зара серьезно задумался, деньги были ему нужны, и 1 марта 1933 года он рассказал Эмме о полученном предложении. Та запротестовала – ее не выпустят с ним из страны, – сказала она – если в западной прессе будут опубликованы результаты его работы. Так, во всяком случае, вспоминал Виткин в своей рукописи. Цесарская, всю последующую жизнь скрывавшая свои с ним отношения, на встрече с Гелбом в 1989 году не упоминала об этом разговоре.
Странная история. Уолтер Дюранти (1884–1957) – британский журналист, работал в Москве в те же годы, что и Лайонс, и тоже брал интервью у Сталина. Дюранти, выросший в обедневшей ливерпульской семье, в советской Москве вел жизнь богатого барина. Жил в самом центре в роскошной четырехкомнатной квартире, ездил на автомобиле с личным шофером. Кстати, у Юджина Лайонса тоже был личный шофер, между прочим, дедушка писателя Дениса Драгунского. У Дюранти, помимо водителя, были еще секретарша, помощник, повар, горничная, любовница.
Откуда у простых журналистов брались средства на шикарную жизнь, я узнал из книги Малкома Маггериджа «Хроники загубленного времени», написанной в период его пребывания в Москве в качестве корреспондента «Манчестер Гардиан». «Мы все меняли валюту на черном рынке, что по советскому законодательству считалось преступлением, – писал он. – Официальный курс обмена был смехотворным, черный же рынок, где в мое время за один фунт давали двести рублей, позволял жить припеваючи».
Не один Дюранти врал в своих корреспонденциях, все постоянные московские корреспонденты иностранных газет делали это. Свои новости они брали из советской прессы, выбирая из нее и переписывая нормальным языком то, что могло заинтересовать западного читателя. Затем передавали материал на утверждение цензору в отделе печати МИДа, на телеграфе без штампа этого отдела материал не принимали.
Многие газеты мира перепечатывали репортажи Михаила Кольцова, советского журналиста номер 1, создателя Жургаза («Журнально-газетное объединение») – прообраза современных гигантских медиахолдингов. В юности я восхищался им не меньше, чем комиссарами в пыльных шлемах, и никогда не задумывался о том, что он был всего лишь лживым пропагандистом, пусть из самых талантливых. Вот одна только о нем история, в изложении Павла Гутионтова[47].
«В 1933 году, путешествуя по Саару, Кольцов и Остен (Мария Остен – немецкая коммунистка, с которой он жил) остановились в доме шахтера-коммуниста Иоганна Лосте… И тут Кольцову пришла в голову неожиданная мысль: а не взять ли мальчика из страны, где коммунистов преследуют, в страну, где они стоят у власти. Это было бы для мальчика подлинным чудом. И, по мысли Кольцова, Мария написала бы о впечатлениях Губерта книгу, название для которой родилось тут же – „Губерт в стране чудес“. Родители Губерта дали согласие отпустить мальчика на один год…» Правда, договор на издание будущего произведения Остен подписала еще до этой командировки, до «неожиданной мысли», посетившей Кольцова в Сааре, так что на месте Губерта мог оказаться и другой «немецкий пионер».
Когда книга вышла, Губерта отдали в детдом. Потом Кольцова арестовали, и Мария, пренебрегши предупреждениями друзей, примчалась спасать его в Москву из Парижа. Спасти Кольцова, естественно, не удалось, Марию, как и его самого, расстреляли. Губерт, как немец, был депортирован в Карагандинскую область, после смерти Сталина пытался вернуться в Западную Германию, не вышло – работал в совхозе, умер, не дожив до сорока.
Артур Кёстлер, будущий автор «Слепящей тьмы», проведя в СССР весь 1933 год, писал оттуда благостные репортажи, хотя, по его признанию, «видел опустошительное действие голода на Украине, толпы оборванцев, семьями нищенствующих на вокзалах, женщин, протягивающих к окнам вагонов своих голодных детенышей…» «Мне сказали, что всё это – кулаки, которые противятся коллективизации, враги народа, предпочитающие собирать милостыню и не работать; и я, – признавался он впоследствии, – принял эти объяснения». Позже он так оправдывал свою тогдашнюю позицию: «Трудящимся в капиталистических странах жилось лучше, чем в Союзе, но это – сравнение в состоянии статики: здесь, в СССР, уровень постоянно рос, а там – постоянно снижался… Поэтому я принял как неизбежность не только голод, но и запрет на заграничные поездки, иностранные журналы и книги, и искаженное до абсурда понятие о жизни в капиталистическом обществе…»
Единственное известное мне исключение – Малком Маггеридж, тот тайно переправил свои правдивые корреспонденции в Англию. «Так получилось, что я оказался единственным журналистом, побывавшим в голодающих регионах СССР… В своих статьях я стремился описать все, что видел: покинутые, без всяких признаков жизни деревни, заросшие чертополохом поля, голодные запуганные люди, везде военные и мужчины в кожанках с гранитными лицами – верный признак того, что голод организован сверху». Казалось бы, статьи должны были сделать его знаменитым, но вместо этого он, обвиненный во лжи, потерял работу. «Это не принесло мне славы, – вспоминал годы спустя Малком Маггеридж, – напротив, я заработал клеймо лжеца и клеветника, которым меня наградили как читатели, чьи письма публиковались в „Гардиан“, так и многие западные журналисты. Пришлось ждать, пока Хрущёв, который уж точно знал правду, поскольку был одним из главных устроителей голода на Украине, не расскажет о нем в докладе на XX съезде КПСС. Мои свидетельства оказались бледной тенью того, что он обнародовал».
Славу и журналистскую награду получил не он, а… Дюранти, ставший лауреатом Пулитцеровской премии 1932 года за серию очерков о первой сталинской пятилетке. 70 лет спустя поднимался вопрос о том, чтобы посмертно аннулировать это награждение, но Пулитцеровский комитет отклонил это требование.
…Вот только зачем Дюранти нужны были виткинские данные? Все равно он никогда бы не написал правду в своих корреспонденциях. В своих репортажах в The New York Times Дюранти восхвалял коллективизацию, оправдывал показательные процессы против «врагов народа», опровергал как «беспочвенную болтовню» слухи о голоде на Украине. Но, как выяснилось, помимо корреспонденций, он писал отчеты и другому ведомству. В опубликованном годы спустя секретном отчете для британского посольства Дюранти определил число умерших от голода в «обескровленной Украине» в 10 миллионов человек (по уточненным данным, число жертв массового голода 1932–1933 годов составило около 4 миллионов). Так что вполне возможно, виткинскими изысканиями интересовалась британская разведка.
Разлад
Кларк как-то поинтересовался у Виткина, почему бы ему не жениться на русской девушке и не обосноваться в России. Это, возможно, случится, – ответил тот, – как только ему дадут жилье получше. Кларк понял, что «русская девушка» существует, и поинтересовался, кто она. Виткин ответил, что это одна из трех русских женщин, имена которых известны за границей. Две первые – Крупская и Коллонтай, имя третьей он открыл не сразу.
Летом 1933 года Зара начал замечать нотку беспокойства в голосе Эммы, изменилось и ее поведение. Становилось все труднее увидеть Эмму или даже связаться с ней по телефону. Внезапно она стала выражать опасение, что ее увидят с Зарой на публике, отказывалась больше посещать Лайонсов. Все его попытки узнать, что случилось, расстраивали ее, а он не осмеливался давить на нее. Как рассказывал годы спустя Лайонс, Эмма, до того наполненная надеждами и планами, казалась все более грустной и утомленной тайными заботами. Да он никогда и не верил, что Эмме разрешат уехать.
Внезапно она заговорила о предстоящем отъезде в Америку, до тех пор краеугольном камне их совместного будущего, так, будто это всего лишь милая легенда, а не конкретный план. Вдруг выяснилось, что ее отец категорически против любых разговоров об эмиграции, ведь в этом случае она никогда не сможет вернуться.
Виткин решил, что их планам мешает «тайная полиция», разговоры об отце – это отговорки, и, вообще, под «отцом» Эмма имеет в виду ОГПУ. Тогда Зара обратился за помощью к товарищу Кларку, открыв ему, кто его возлюбленная, и попросив помощи в получении для нее выездной визы. Через несколько дней тот сказал, что поинтересовался этим вопросом и узнал, что обращения за визой с ее стороны не было, но в принципе это дело вовсе не безнадежное.
Дело оказалось безнадежным вовсе по другой причине. Препятствием в отношениях Эммы с Зарой стал не ее отец, и не ОГПУ. Правда, как раз в ОГПУ служил человек, которого Цесарская встретила и полюбила в мае 1933 года. Его звали Макс Станиславский, с отчеством ясности нет – изначально он был Иосифовичем, а уж потом переделался в Осиповича (и даже в Оскаровича). Он был пятью годами старше Виткина, в 1933 году ему было 38 лет.
Макс родился в Варшаве в семье ткацкого мастера, а когда вырос, стал подмастерьем на ткацкой фабрике в городе ткачей Лодзи. В 1919 году, в разгар советско-польской войны он вместе с Феликсом Коном, революционером-подпольщиком, в прошлом – каторжанином, в будущем – высокопоставленным коминтерновцем и первым руководителем советского радиокомитета, приехал в Советскую Россию. В том же году Макс вступил в партию и поступил на службу при реввоенсовете 12 армии. Осенью 1919 года этой армией был взят Чернигов, где, по данным историка Константина Скоркина, некий Станиславский стал начальником карательного подотдела Черниговского губотдела юстиции. Возможно, это один и тот же человек.
Что это было за заведение, известно из «Записок тюремного инспектора» Дмитрия Краинского, ветерана дореволюционного тюремного ведомства, преобразованного в тот самый «карательный подотдел» в Чернигове. Несмотря на страшное название, в этой инстанции не расстреливали, туда лишь приходили сведения о массовых расстрелах. В написанных – не без доли антисемитизма – мемуарах чиновника отмечается, что «комиссариат юстиции был наиболее еврейским учреждением, здесь почти все служащие были евреи».