С этого и началось:
— Сирота! Дай списать по русскому. Тетрадь дома оставил.
— Эй, сирота! Пять раз по загорбку плюс четыре. Все это делим на тебя одного. Сколько получается?
— Слушай, отчего греки в нашем веке вверх головами ходят? Не знаешь? А еще сирота!
Не появись в это время староста класса Лева Володской, не знаю, что бы и было. Лева схватил меня за руку, удержал…
— А ну, марш отсюда! — прикрикнул он на ребят и добавил удивленно: — Вот остолопы! Забавляются…
Маленький, хотя и плотный, он казался не таким уж сильным, но его побаивались и уважали. В начале года стали выбирать старосту и весь класс закричал: «Володского!» Потому что он и в прошлом году был старостой и работал неплохо.
— Превосходная идея, — сказал Лева, покручивая пуговицу на моем пиджаке. — Пока ты сидел дома, мы шефство над октябрятами взяли. Первоклашки — народ замечательный: то покажи, это сделай. Тебя тоже прикрепили — три мальчика и две девочки из первого «б» класса. Сходи к ним, они ждут.
— А чего я с ними делать буду?! Не умею я.
— А я, думаешь, умею? — спросил Лева. — Тоже не умею, а хожу. Проводил их в раздевалку, одеться помог и то работа. — Лева отвернул пуговицу от пиджака, с интересом посмотрел на нее и, нисколько не смущаясь, передал мне. И сказал: — А на ребят, которые тебя дразнили, ты не обижайся. Это они просто так, по глупости.
Я не обижался и даже подумал, что совсем неплохо быть сиротой: все о тебе заботятся, занятие подыскивают, расспрашивают, что и как. Конечно, каждый по-своему.
Только мы поговорили с Левой, подошел Витька Голубин. Тот самый Витька, которого я учил решать задачи по физике. Мы с тех пор почти не разговаривали, сердились.
— Здорово, Коротков, — сказал на этот раз Витька. Пожал мне крепко руку, как самому лучшему приятелю, улыбнулся. Витька, как всегда, худенький, небрежно одетый. — Ты ведь не обижаешься, что я не приходил к тебе в эти дни? Я нарочно не ходил. Когда мне бывает скучно или еще что, я убегаю и сижу один. Что-нибудь такое говорю: рапортовал да недорапортовал, стал дорапортовывать — зарапортовался. Вот скажи-ка несколь-раз — полегчает. Приди я, тебе было бы не очень приятно.
Вот это, я понимаю, товарищ! Я пожал ему руку и сказал, что не обижаюсь и он правильно сделал, что не приходил.
— Видишь! — обрадовался Витька. — А меня заставляли к тебе идти.
Но всего больше меня поразил учитель Валентин Петрович.
— Как жизнь, Семен? — спросил он, как равный разного. Я даже поперхнулся от неожиданности.
— Ничего, Валентин Петрович, жизнь хорошая, — почему-то сказал я и прибавил для осторожности: — Вот уроки запустил…
— Ну, это беда небольшая, — сказал он. — Догонишь…
После уроков нас оставили на классный час. Так называется у нас собрание, на котором обсуждаются школьные дела за неделю.
За столом рядом с Валентином Петровичем стоял Лева Володской. Он посмотрел к себе в тетрадку и заявил, что за неделю не было ни одной двойки, троек восемь, остальные четверки и пятерки. Потом он поругал одного ученика, который на уроке немецкого языка бросил реактивную галку. Галка приземлилась на тетрадке отличницы с первой парты и вымазала чернилами всю страницу. Страницу пришлось вырвать, а ученика выгнать за дверь.
— В порядке общественной нагрузки, — сказал вдруг Лева, — мы поручили Голубину навестить Сему Короткова, который не мог ходить в школу, потому что у него болела мама. Пусть Голубин доложит, как он выполнил это поручение.
Я взглянул на Витьку. Он пожал плечами и поморгал: мол, выручай! Тогда я встал и заявил, что у нас с Витькой иной подход: если у тебя какое горе, то сиди один, потому что очень неприятно видеть, как тебе сочувствуют. Поэтому Витька ко мне и не приходил.
Ребята загалдели, кое-кто засмеялся. Лева закричал: «Тише!» Но его никто не стал слушать. Пришлось вмешаться Валентину Петровичу, который сказал, что если у Короткова и Голубина такой оригинальный подход к вопросам дружбы, то тут уж ничего не поделаешь, придется смириться. «Только в следующий раз, — добавил он, глядя на Леву, — когда понадобится навещать кого-нибудь, пусть классный организатор подумает, кого послать, взвесив все „за“ и „против“».
Лева глупо заморгал, потом посмотрел на меня, на Витьку и, кажется, ничего не понял. Витька в это время шевелил губами. Он, наверно, старался выговорить без запинки: рапортовал да не дорапортовал, стал дорапортовывать — зарапортовался.
И еще мне пришлось удивляться вечером — у Тольки Уткина.
Раньше, бывало, придешь к ним — Алексей Иванович или совсем тебя не заметит, или, в крайнем случае, спросит:
— Что скажешь?
На такой вопрос всегда отвечать трудно, тем более взрослому человеку, поэтому молчишь. И он молчит, отвернется. Как будто рассердился на тебя, а за что — убей, не знаешь. А тут вечером прихожу, он читает газету. Не успел я поздороваться, он повернулся и говорит:
— Похоронил мать?
— Похоронил, дядя Леша.
— Значит, теперь сирота?
— Сирота, дядя Леша.
Алексей Иванович набил желтой ваты в мундштук папиросы, неторопливо прикурил и опять спрашивает:
— Чем ты теперь займешься?
— Совсем не знаю…
— Хм… Не знаешь? Тебе тринадцать с лихвой. А раньше с десяти лет знали, что делать. Работали! На фабрике работали. Как там у поэта Некрасова… «Плачь детей», что ли? «Колесо гудит, гудит, гудит…» Надо думать, по карманам шарить начнешь?
Такой уж у Алексея Ивановича характер. Умеет он задавать вопросы, на которые подумаешь, как ответить.
— Почему я буду по карманам шарить?
— Чудак! В твои годы и к плохому, и к хорошему одинаково тянет… Вот и скажи, кто за тобой приглядывать будет? Дядя?
— Не возьму в толк: почему за мной должны приглядывать? Может, я грудной ребенок?
— Ты сопляк! Мальчишка! — внезапно рассердился Алексей Иванович. — Не научился еще разговаривать со старшими. Передай сестре, возьму я ее в цех. На хорошее место, где мать работала. Учиться-то уж она, наверно, не будет?
— Хорошо, дядя Леша, передам.
Но он не слышит, продолжает читать газету. Это правильно. Ему надо всего много знать, он начальник цеха. Он стал начальником в войну. Тогда на фабрике мало мужчин работало: воевали. А он демобилизовался раньше, после ранения. Теперь все в цехе подчиняются Алексею Ивановичу, даже дядя Ваня Филосопов, а он много старше и до войны еще был помощником мастера.
— Ты все здесь? — спрашивает Алексей Иванович. — Я сказал, что Анатолий придет не скоро.
Ничего такого Алексей Иванович не говорил… Вообще он немного странный.
Я слышал, как однажды он наказал на работе бабушку Анну. Она только пришла на смену, не успела еще за станок стать — видит, идет по цеху Алексей Иванович, сердитый! Бабушка Анна вежливо поздоровалась, а он молчит. Провел пальцем по станку и спрашивает:
— Кто за вас станок чистить будет?
— Я от сменщицы такой приняла, — простецки ответила бабушка Анна.
Тут он и пошел. Сколько вам говорить, что половина браку от грязи! И почему нарушаете установленный порядок, дескать, выговора вам не хватает?!
Ни за что ни про что испортил бабушке Анне настроение и скрылся в своей конторке.
Минут через двадцать появился снова. Посмотрел, как бабушка Анна ловко работает, виновато кашлянул.
— Не обращайте, — говорит, — внимания на мои давешние слова. Погорячился я и, видно, напрасно.
Бабушке Анне промолчать бы — хватит и того, что он осторожно извинился перед ней, а она ему:
— Да как же не обращать-то, родимый мой! Ты же меня при всех облаял!
На этот раз Алексей Иванович уже не шагом, а почти бегом в свою конторку. Сел и написал приказ: за плохое содержание оборудования поставить бабушке Анне на вид.
Все читают, сочувствуют, а бабушка Анна только руками разводит.
Вот тебе и дядя Леша! Никак не ожидаешь, какую он штуку выкинет.
— До свиданья, дядя Леша!
— Путь счастливый!
Но едва я успел повернуться — в дверях сам Толька, волочет за собой санки. Ясно, что катался с горы: все пальто вывозил в снегу. Толька самый толстый в нашем классе. Ребята смеются над ним, но он не обижается: привык. Говорит, что сам не знает почему, а каждую неделю прибавляет в весе. Раз мы взвешивались с ним в бане. За неделю он прибавил полкилограмма. Ему все советуют заниматься гимнастикой и кататься на лыжах. Но вместо лыж он катается на санках.
— Ты ко мне, значит? — отдышавшись, спросил Толька. — Это хорошо, что зашел. Поговорить надо.
Я поинтересовался, о чем он хочет говорить со мной, тем более, что днем вместе в школе были.
— Пойдем провожу, там узнаешь.
Мы вышли на улицу. Было уже совсем темно. Только у трамвайной остановки на большом доме играла огнями пожарная реклама: «Уходя, гаси свет» — и на фабричной трубе тускло светилась лампочка.
Вечерами здесь все затихает. Кончается в клубе последний сеанс, засыпают крепким сном рабочие, пришедшие со смены. Расцвеченными кубиками выглядят разбросанные в беспорядке дома.
— У тебя родственники есть? — спросил Толька.
Он прекрасно знал, что у меня, кроме двух сестер, других родственников нет, спрашивал просто так.
— Раз никого нет, тебе надо проситься в детский дом. Все так говорят. А то избалуешься, в тюрьму попадешь. И Таньку отдайте. Больше вам никак нельзя, потому что вы теперь круглые сироты. Если бы отец был, тогда туда-сюда. И мачехи хорошие бывают. Совсем не ругаются. Женился бы на другой… В детский дом я к тебе буду заходить, — пообещал он. — Каждый день.
— Тебя, Толька, не пустят, не полагается.
— Тогда ты ко мне будешь приходить.
— Меня тоже не пустят.
Толька замолчал растерянно.
— Сбежишь, — неуверенно предположил он.
— Может, сбегу.
— Жаль, не война сейчас, — опять начал он. — Кабы война, в армию можно… сыном полка. Я бы и то пошел. Читал книгу про сына полка? И обут, и одет, и сахаром кормят. Совсем неплохо.
Войны нет. Нет и папы. Он пришел в самом конце войны, после ранения. Сначала все лежал с перерывами в госпитале, потом решился на сложную операцию и умер. Таня тогда только родилась, мама говорила, что папа ее и не видел.